Есть было нечего, спать приходилось на полу, мама была очень далеко, постоянно плакали и мешались четверо самых маленьких: дяди-Ванины двойняшки и тети-Галины двойняшки… Но всё равно было очень весело.
Правда, потом дети стали уходить.
Сначала не стало одного из тёти-Галиных двойняшек, Серёжи. Говорят, тётя Галя, когда поняла, что молока у неё на двоих не хватает, подошла к иконе и попросила у неё, чтобы забрали кого-нибудь из самых маленьких, чтобы хоть второй выжил. Тося в это не верила, не хотела верить. Но, как бы то ни было, Серёжи не стало.
Потом забрали Таечку, одну из дяди-Ваниных двойняшек. Пришли незнакомые, нездешние, очень нарядно одетые мужчина и женщина, сказали бабане: «Тяжело вам, наверное, с таким огромным количеством детей. Кормить, наверное, нечем. Одевать, наверное, не во что. Присмотреть за ними, наверное, некогда…» Бабаня согласилась. «Отдайте нам одну девочку, – попросили они, – у нас ей будет хорошо, гораздо лучше, чем здесь». Бабаня согласилась. Бабаня выбрала Таечку. Может быть, потому, что Таечка была самой маленькой, а может, и потому, что у Таечки не было уже на тот момент ни мамы, ни папы. Интересно, если бы Тосина мама погибла на фронте, отдали бы Тосю?
Через какое-то время Таечку вернули. Принесли её на руках, переложили на руки бабане. Она, казалось, спала. «Всё равно она у вас жить не будет», – попрощались мужчина и женщина. Таечка поспала ещё несколько дней и умерла. Почему? Может, они перекормили её? Может, простудили? Скорее всего, залюбили, ведь Таечка была очень красивой девочкой. Такой красивой, как маленькая куколка.
Потом трёх оставшихся в живых дяди-Ваниных детей отдали в детдом. «Там еды больше, – бесстрастно сказала бабаня, – и нам тут больше останется». Но ночью сильно плакала, очень сильно. Она даже как будто выла. И весь дом заплакал вслед за ней. Даже дедушка. Интересно, понимали ли тогда дедушка с бабаней, что никогда дяди-Ванины дети не простят их? Никогда…
Хотя, скорее всего, это было верное решение. Ведь есть было нечего. Совсем нечего было есть. До конца войны.
И ещё долго после войны – тоже…
С войны мама вернулась не одна. Она привезла с собой папку. Папка был добрым, красивым, весёлым, сильным. И, может, всё было бы хорошо, если бы Тосю не заставляли называть его «папкой». Было бы ещё лучше, если бы он не увёз их на Кавказ.
На Кавказе тоже был голод. Каждое утро мама надевала фартук с большим накладным карманом и уходила на работу в колхоз. И каждый вечер, возвратившись, вынимала из кармана большую галушку, припрятанную с обеда, который им давали в колхозе. И больше ничего… Больше нечего было есть.
Но на Кавказе были маленькие радости. Столько прекрасного! Горы, горные реки, ущелья… И прекрасное не кончалось! Змеи, улары, олеандровые бражники… И становилось всё прекраснее! Грабы, сосны, лавровишни…
Всё прекрасное закончилось с первой любовью.
Персонажи этого романа были сказочными. Николай, её первая любовь, был принцем. Он именно так себя нёс. До свадьбы. Тося была пастушкой, такой же простой, скромной, улыбчивой. Впрочем, улыбаться Тося скоро перестала.
Он сильно бил её. А когда уставал бить, выгонял на улицу. Битьё обычно начиналось часов в семь, на улице Тося обычно оказывалась часов в девять. Переждёт часок, а потом потихонечку заходит в дом, Николай спит уже. Тося тоже ложилась спать. На сундук.
Однажды что-то сдвинулось в его биоритмах. И битьё началось позже обычного, и Тося была вышвырнута на улицу уже среди ночи, и Николай никак не мог заснуть. К тому же в тот раз на улице Тося была не одна, а со своей маленькой, совсем ещё крошечной радостью, сыночком Витенькой. Ещё и так холодно было… Так что до утра они на улице не выстояли, побежали к маме с папкой.
Они уехали все. Папка, мама, сама Тося с Витенькой и появившиеся уже к тому времени у мамы с папкой маленькие двойняшки.
Чтобы Николай не нашёл их, они уехали в первую попавшуюся деревню, поселились в маленьком-маленьком домике с голубыми ставнями. Там была печь, были подпол и чердак… Одна стена на кухне была разрисована красками. Художники, жившие до них в этом доме, нарисовали русский лес – берёзы, дубы, морошку… В этом доме было так хорошо, так спокойно…
Ещё одна любовь. Этакий нагловатый, самоуверенный, лёгкий… Юнацкий. Маленькие радости – сидеть с ним на лавочке в саду, петь ему: «Подари мне платок – голубой лоскуток…», видеть его восхищение… Голос у Тоси в самом деле был восхитительный.
Юнацкий. Через год эту фамилию нельзя будет произносить. Мама будет говорить: «Этот твой». Тося станет говорить: «Этот мой». Ещё позже: «Тот твой», «Тот мой». Только лет через двадцать или даже тридцать Тося смело сможет сказать: «Это было в тот год, когда мы ездили на Кривую Болду, ну там, где мы с Юнацким купались». А мама спокойно ответит: «А! Там, где Юнацкий спички намочил! Да, точно».
Что понравилось ему в Пане? Кудри? Улыбка? Пышные формы? Что понравилось ему потом в Рае? Улыбка? Кудри? Пышные формы? Что понравилось ему потом в Маше?
Или кто там был потом у него? Никто из них не пел так красиво, как Тося.
Тося выезжала из этой деревни только однажды в жизни – к Витеньке в армию, в волшебный город Витебск, своей зеленью и холмами немного напомнивший ей Кавказ.
Витенька рос, рос и вырос в высокого и красивого парня. «Это он в Николая», – думала Тося. Добрым и милым. «Это он в меня», – думала Тося. Женился и подарил Тосе целых две маленьких радости – двух мальчишек.
Николай не нашёл их никогда. Может быть, он и не искал их. Может, и не хотел искать. Забыл о них, быть может. И ни разу в жизни больше не увидел Витеньку.
Последняя любовь пришла в пятьдесят. Она была самая неожиданная, самая головокружительная, самая скоротечная. Тося и опомниться не успела, как она прошла. Запомнилось ей, как он читал стихи Пушкина, Лермонтова, кого-то ещё, играл на баяне и плотничал. Вообще-то он был очень хорошим. По крайней мере – лучшим в её жизни. Но почему-то не сложилось… Развалилось…
И годы потекли очень быстро. И не запомнилось ничего. И ничто вроде бы не радовало. Да и не огорчало ничто вроде бы.
А потом Витеньки не стало.
Об этом нельзя думать. Об этом нельзя думать. Нельзя.
И жизни больше не было. Только невыносимая боль, нескончаемые слёзы, обрывочные воспоминания движущимися картинками: Витенька курит, Витенька смеётся, Витенька морщится от ветра, Витенька…
Об этом нельзя вспоминать. Об этом нельзя вспоминать. Нельзя.
И неприятная догадка: не уехали бы они с Кавказа, не было бы никакого инфаркта. Не бывает у тамошних жителей проблем со здоровьем.
Об этом нельзя говорить. Об этом нельзя говорить. Нельзя.
И Тося несла свою боль безропотно. Тащила её, не жалея сил. Тяжело волокла и очень долго. А потом вдруг не устояла, не удержалась, упала на пороге своего дома, ощутила, что не может пошевелиться, не может произнести ни слова. Только монотонно кричать на высокой ноте…
В больнице за туманом, клубившимся вокруг неё, Тося различила людей, правда, опознать их не смогла. Сквозь шум, сдавливающий её голову, услышала, как сноха сказала: «Я её к себе не возьму». А потом младший внук сказал: «Мне от бабы Тоси ничего не нужно». И Тося долго пыталась понять смысл его слов, а когда поняла, что внук её тоже не заберёт из больницы, ещё больше оцепенела, провалилась ещё глубже, где было ещё темнее и холоднее.
Её увезли в хоспис.
А оттуда через неделю – в морг.
Приехавшим издалека похоронить её родственникам открылась невероятная картина – Тосин дом был пуст. Не было ни стульев, ни столов, ни кроватей, ни посуды. Не было ничего… Некуда было присесть, чтобы попить чай, прилечь, чтобы отдохнуть. Не на что было поставить гроб.
А соседки рассказали: «Стол внуки продали за пятьсот рублей, ковёр – почти задаром, холодильник – сразу же, в тот же день, как Тосю в больницу увезли, новые комплекты белья – этому, как его, на Бандитском Бугре живёт… А за диван денег не получили ещё, в долг договорились. А горку на двух машинах вывозили, на красной и на белой…» И чуть тише: «Все иконы вынесли». Шёпотом: «Разве можно при живом ещё человеке иконы выносить?»