— Очень… ваше высокоблагородие… если б порция немножко…
— Как, что? да чем вас кормят?
— А бог знает чем, ваше высокоблагородие, и названья-то кушаньев все не русские.
— Прикажите-ко, сударыня моя, показать ваши провиантские магазины?
Провели маиора в аптеку. «Ну, — говорит, — какой порядок! Это, верно, крупа и мука, солдатские пайки в банках? Славный порядок! Посмотрим теперь кухню». Посмотрел маиор, подивился: «Что же это, — говорит, — такое? Верно, похлебка, а это размазня с маслом?» — «А вот мы тебя попотчуем, возлюбленный мой», — говорит ему лихоманка, подает ручку и ведет за браные столы. Уставлены столы склянками и банками, все с ярлычками печатными. Только что маиор в палату, вдруг душки-холодашки застонали, заохали лазаретную песню.
— Что ж это у тебя за девицы такие голосистые?
— А это все мои прислужницы; они и за больными ухаживают. Вот эта запевальница — резь, это — костоедица, это — грыжа, это — ломота… невесты хоть куда! Женись только на какой — сохранит верность до гроба; не то что горячки-наложницы: нет, у меня на это строго! Садись же, возлюбленный мой!
— Ничего, мы постоим; поднеси-ко сперва водочки, да погорчее.
— Изволь, возлюбленный! Подайте, мои врачи любезные, хинной.
— А закусить-то чем?
— У нас, возлюбленный мой, не закусывают, а запивают водицей.
— Тьфу! что это, желудочная, что ли, для сварения желудка?
— Именно для сварения желудка, чтоб сам он не смел пищи варить — на то ему кухня латинская; глупому ли желудку вверять жизнь человеческую: ни выбирать пищи не умеет, ни меры не знает; то переварит, то недоварит — нет, у нас пища по выбору, вся на здоровье отпускается весом, да мерой, чтоб уж нечего было выбрасывать… Вот для этого-то хинная настойка — прекрасная вещь: тотчас завалит желудок, запрет хоть куда.
— Вот что! А потом ты и женись на какой-нибудь душке-холодашке?
— Нет, сперва вытерплю хорошенько, сперва заморожу кровь в жилах, а потом растоплю мозг в костях…
— Как! Ты и солдатиков треплешь! А вы позволяете себя трепать?
— А что ж делать, ваше высокоблагородие: здесь не своя воля. Вот если б поднесли нам полынковой по стаканчику, так мы бы сами растрепали ее.
— Полынковой! — воскликнул маиор.
— Смилуйся, возлюбленный мой! — крикнула лихоманка.
— А вот постой, смилуюсь.
Как поднесли фершала больным по стаканчику полынковой… ух! Так по животу и пошло!
— Ну, ребята, принимайтесь за дело!
Как встрепанные вскочили они с коек, надели халаты и колпаки лазаретные.
— Трепли ее! — крикнул маиор.
Начали они трепать госпожу лазаретную: разбежались со страху душки-холодашки лекаря и фершела.
— Стой, братцы, надо представить ее за-живо полковому командиру, чтоб видел он ее, что за птица такая; во фронт! строй колонну по любому взводу! Скоком, лётом, марш, марш!
Вот выстроились солдатики во фронт, потом построили колонну. Целая армия идет; а лихоманку связали и везут в обозе.
Как стали подходить к полковой квартире, часовые на городских стенах ужахнулись, бегут докладывать командиру, что Турки идут в силе великой, в халатах и колпаках. Командир смотрит, а это свои в госпитальной амуниции. «Господин полковник, честь имею явиться! — крикнул маиор, — команда обстоит благополучно, больных ни одного». Обрадовался полковой командир и не знает, как принимать маиора, по службе или по дружбе. Как представил маиор лихоманку, он так и ахнул, и собрал военный совет, что с ней делать? Присуждено было уничтожить ее; а полковой лекарь говорит: «Нет, не дозволю, она по моей части». Пример-маиор и секунд подтвердили, что действительно лихоманка не по фронтовой части. Вот и решили отдать лихоманку в распоряжение полкового лекаря; а полковой лекарь взял да и женился на ней. Пошел пир горой! Я там был, микштуру пил; выпил с полбочки, а толку нет!.. ух! трррр!.. что это, братцы, за злая такая барыня!..
— А что? — спросил Емельян Герасимович.
— Да весь полк переколотила. Кроме маиора — его боится.
— Неужели?
— Право так, ваше благородие! Вот и ко мне привязалась ни с того, ни с сего; за то что походом, в жары, холодной водицы испил; бог свидетель! Да так бьет, как изволите видеть — все зубы выбила!
Александр Вельтман
ПОВЕСТЬ О ЗМЕЕ ГОРЫНЫЧЕ
Емельян Герасимович… не заметил, как вышел в калитку на берег Днепра. Шел-шел по берегу и видит — сидит подле реки дедушко, белый как лунь, и удит рыбу; а подле него стоит болван каменный. Емельян Герасимович подошел к старику и произнес арабский стих, указывая пальцем на болвана.
— Ась? что делаю? — спросил старик, — да золотую рыбку-кудесницу ужу… около уды ходит, а на уду нейдет! а хитрая, хитрая, да я перехитрю ее!
Емельян Герасимович сказал:
— Гм!
— Ась? не слыхать, посадской! говори погромче; были у меня ушки смолоду, бывало, слышу, как трава растет, да пришла смерть за мной; а я и говорю ей: «Погоди, сударыня!» — «Откупись!» — говорит, и взяла за выкуп ушки, да глазок взяла, насилу умолил, чтоб хоть один оставила на время… ась? что изволишь говорить?
— Пьфу! — сказал Емельян Герасимович, осматривая кругом каменного болвана.
— А! это кто? Да это, сударь, дочь моя. Люди говорят: каменная баба, — не верь. Ей-ей, дочка! Причина такая с ней случилась! Давно, ох давно! Еще до татар. Ась? Не слыхал. Рассказать, как было? Изволь.
— Ага! га! га! — сказал Емельян Герасимович, садясь подле старика.
— Изволь слушать. Вон там за рекой Днепром, на берегу, видишь, какая нора? И взглянуть на нее страшно; там свил гнездо Змей Горыныч. По сю пору водятся там дети Горыныча, змеяты сосунки; еще не выросли, только еще жалют да кусают людей, а есть не едят. А Змей Горыныч был такой большой, что как вылезет из норы, так в головах у него, говорят, светлый день, а в хвосте темная ночь; а как сидит в норе, так по извитому хвосту можно сойти в преисподню как по лестнице. А в то время на Днепре, до самого моря, было великое царство, жили мы, славный народ, такой добрый, что никому худого слова не молвил, богу молился, посты соблюдал; приди бывало к нам в гости — вымоем, выхолим, в новое платье оденем, за браный стол усадим, запоим, закормим, да еще и спать на мягких перинах уложим; а женам и дочерям велим мух махать. Жили мы весело и богато, шесть дней на себя, а седьмой богу; да черт натрубил в уши: не давай! Возьми и седьмой на себя! Народ и послушался. Говорил нам один святой человек: «Ей, не делайте того, будете черту служить?» Так и сбылось: откуда ни возьмись Змей Горыныч приполз, захлестнул хвостом все царство и говорит: «Ну, теперь вы мои; у меня вам будет привольно: панщины и барщины у меня не будет, а будете вы платить мне оброк, только по одной красной девице с тягла». Поохал, поохал народ, да и пошел по домам. «Что ж, братцы, думаете, ведь вправду немного, только по одной. Раз в год отдал, да и прав, уж за то не будем ходить на барщину, своя воля». Ну, хорошо; вот и пришло время платить оброк. Собрался мир. «Что ж, братцы, как отдавать-то нам: старшую или младшую дочку посылать к черту, или по жеребью, или которая похуже всех?» Вот, иному жаль старшую, иному младшую, по жеребью страшно, — решили вести в оброк ту, что похуже, да не по сердцу. Ну, хорошо. Вот и я говорю жене: «Поведем Парашу», а жена говорит: «Нет, поведем Пашу». — «Не поведем Пашу, Паша работница, нам помощница!» — «А я не дам Парашу — Параша красавица!» Перебранились, подрались; да чья сила, того и воля. «Будешь делать что велят?» — «Ой, буду, буду!» — «Ну, снаряжай!» Пошла снаряжать дочку, да не Парашеньку. «Ты, — говорит, — мое дитятко, будешь жить в высоком тереме, в палатах господских!» И снарядила как невесту на свадьбу, в красный сарафанчик, на голову шитую бисером плетеную повязочку, да белое покрывало, а в руках платочек шитой золотом. Повели отцы дочерей, матери следом, так и воют; и моя воет, так и разрывается: «Ах ты, мое дитятко ненаглядное, сизая голубушка Парашенька!» Да! Парашенька! как бы не так!.. Привели к реке; за рекой Змей Горыныч из пещеры выглядывает. Поклонились мы в землю, речь заговорили: