— А в лесу, в лесу, Шимон, миленький?
— Войдешь в лес, там другая музыка. Тут голубь воркует, расправляет сизые перышки, тут скворец свистит, а дрозд его передразнивает, тут дятел словно в барабан бьет, а там мелькнет голубое крылышко сизоворонки. Поет хор птиц, а все-то он поет по-другому, с утра до ночи ходить можно и всех голосов не наслушаешься. А над лесом тихонько кружит ястреб и подкарауливает маленьких пташек; коршун как темное пятно закроет от птички солнце, и птичка задрожит от страха. Там ворона с криком садится на верхушки сосен и высматривает круглыми глазами неоперившихся птенчиков. Ведь и между птицами есть грабители, что питаются чужим добром и чужою жизнью.
— Да ведь ты, Шимон, маленьких птенчиков вороне в обиду не дашь? — спрашивает жалобным голосом Янек.
— Или ястребу? — кричит Зося.
— Что ж… защищаешь эту мелюзгу, как можешь… — отвечает лесник. — Тянет иногда сам «мельник», ястреб такой — белый, точно он на мельнице в муке вымазался… Поднимается все выше, выше, чтобы лучше разглядеть голубиное гнездышко. А в гнездышке сидят желторотые малютки, над гнездышком мать испуганно хлопает крыльями и смотрит со страхом на ястреба, убийцу ее деток — и кричит, и воркует, и кружит, и собственную грудь подставляет, а ястреб все ближе, описывает все большие круги над гнездышком. Вдруг он взвивается вверх, как стрела, чтобы с размаху напасть на малюток в гнездышке, — а тут вдруг… паф!
Тут старый Шимон берет, свою «козью ножку», целится и делает вид, что стреляет. Мальчики только этого и ждут. Они тотчас вскакивают, вытягивают руки и тоже делают вид, что стреляют. «Паф! паф! паф!» — раздаются на крыльце голоса, желтая такса срывается и начинает лаять, а собаки отвечают ей хором на дворе.
Но Зося не любит этого.
— Тише! Тише! Довольно! — кричит она, затыкая себе уши пальцами.
— Ну, что же, ястреб убит? — спрашивает Шимон с улыбкой.
— Убит! Убит! — отвечают мальчики.
— Ну так можно идти дальше! — говорит старый лесник и, понюхав табаку, так кончает рассказ:
— На мокрых лугах, на прудах, в тростнике — там не то. Тут коростель скрипит, ныряя глубоко в траве, там выпь гудит басом с вечера, тут кулик покрикивает резким голоском, там сорвется дикая утка с шумом и кваканьем, нырки ныряют в болотной воде, пролетит водная курочка и пропадет в зарослях — и все эти птицы живут по своему нраву, привыкли к воде, — плавают, ныряют, плескаются, так что шум идет.
В сухих больших лесах держится лучшая птица. Там рябчики сидят в можжевельнике, тетерев токует, глухарь стелет гнездо из сухих трав. Хорошая добыча — такая птица, но только осенью, когда она жиром заплывет… Тогда и ночей можно не спать, только бы убить что-нибудь и домой принести.
— А в поле нет птиц? — спрашивает Тадя.
— Как нет? — отвечает Шимон, — и в поле есть. А разве ты не помнишь, барчук, как мы куропаток видели в гречихе, под лесом? А перепелок мало мы наслушались?
— Правда! — ответил Тадя.
— Куропатка и перепел стелют гнезда в хлебах, по бороздам, иногда и в картофеле. Иногда куропатка прямо из-под ног вырвется. Но хороший хозяин не истребляет их. Напротив, когда уже другие птицы улетят осенью в теплые края, а поле стоит уже пустым, когда упадут снега и покроют землю, хороший хозяин насыплет кое-где зерен, чтоб куропатки не умерли от голода.
— Мы тоже будем так делать! — кричит Стась.
— Хороший хозяин, хороший человек ни одной птички не истребляет и не преследует. Он любит птичек за то, что они пением своим делают ему землю еще милее…
КАРТИНА
«В виду стесненных обстоятельств продается: за умеренную цену картина, писаная масляными красками известным художником».
Такое объявление прочел громко Юзио, раскрыв газету «Курьер».
— Где? — спросил отец, который, попивая чай, прислушивался к чтению мальчика.
— На Торговой улице, № 15, квартира 32, — дочитал Юзио и вопросительно посмотрел на отца.
В этом взгляде можно было прочесть две вещи: то, что Юзио очень любит картины и то, что у него доброе сердце. Но очень догадливый человек прочел бы, быть-может, еще и третье, а именно то, что завтра будут именины Юзио и что отец давно обещал ему купить какую-нибудь картину.
Должно быть отец Юзио понял все это, так как, глядя на покрасневшее лицо сына, сказал:
— Мы пойдем туда завтра.
Юзио едва мог уснуть в ту ночь, так его занимала мысль об этой невиданной еще, но уже желанной картине. Он представлял себе ее величину, ее содержание, даже раму. Быстрыми шагами шел он с отцом к Торговой улице, не обращая даже внимания на сильный ветер, который хлестал дождем в глаза и пронизывал насквозь холодом.
Наконец, когда они пришли в нужную им улицу, он начал внимательно осматривать номера домов и, увидев № 15, остановился и поджидал отца.
Когда они спросили в воротах, где 32-я квартира, сторож ответил, нехотя, что это совсем не квартира, а комната на чердаке. И он очень удивился, что барина и его сына это совсем не остановило, и они стали подниматься по лестнице.
Первый и второй этажи были кое-как освещены, на третьем пришлось хорошенько держаться за перила, а дальше не было и перил, а лишь узкая лестница, где нужно было идти совсем ощупью. Отец зажег спичку и увидел тут же над лестницей низкую и плохо сколоченную дверь, сквозь которую слышался звук швейной машины. На двери значился № 32.
Отец постучал раз и другой, так как звонка не было, пока, наконец, не заскрипел замок и дверь не открылась. В ней показалась высокая, худая женщина, одетая в черное. Отец с сыном сняли шапки и спросили, здесь ли продается картина, о которой публиковали во вчерашнем номере «Курьера». Женщина в черном отошла от порога, кивнувши головой, и впустила гостей в комнату. Это была хорошо выбеленная, но очень низкая комнатка с остроугольным и немного приподнятым к окну потолком, о который человек хорошего роста мог бы стукнуться головой. Уже на первый взгляд можно было заметить в комнате большую нищету, но вместе с тем и большой порядок. Две убогих кровати, шкап для кухонных принадлежностей, вешалка и на ней немного платья, маленький комодик и на нем лампа — составляли почти все убранство комнаты. Под одним окном, в углублении, стояла швейная машина, около нее корзина с работой, под другим окном с разбросанными на нем школьными книжками стоял стол, из за которого встал мальчик в гимназическом мундире, и поклонился гостям. Против машины, на месте, особенно хорошо теперь освещенном, висела небольшая картина, в старой золоченой раме. Юзио смотрел на нее с любопытством.
Это был прекрасно нарисованный деревенский вид, изображавший старосветскую усадьбу, с широким крыльцом, перед которым играла толпа детей. Большая столетняя липа бросала тень на крыльцо. Слева виднелся прекрасный сад и длинная тополевая аллея, а справа — крестьянские избы и дорога к ним, на которой чернел старый, покосившийся крест. Заходящее солнце бросало на эту дорогу яркий свет, освещая возвращающихся с поля косарей и стада… Картина была обыкновенная, не изысканная, но в ней было много милого, родного. Казалось, что липы и тополя шумят, почти слышался смех детей, щебетанье ласточек, песня возвращающихся косарей. Во всем этом было спокойствие чудного летнего вечера.
И Юзио и отец смотрели на этот прекрасный деревенский вид, а женщина в черном говорила тихим приятным голосом:
— Это дом, в котором я родилась, выросла и провела самые счастливые годы; там появились на свет и мои дети, которые играют перед крыльцом и из которых у меня остался только один этот сын, — прибавила она, гладя по голове стоящего рядом с ней мальчика. Там могила моих родителей и моих детей; там, в этих крестьянских избах, живут люди, которые любят меня, там крест, под которым мать учила меня молиться. Все это теперь уж не мое. Кредиторы все забрали. Немец Нагель устроил в старом доме моих отцов пивоваренный завод, и я не знаю даже, стоит ли еще эта старая липа и этот крест, которых я никогда, никогда больше не увижу.