Недавно цыгане расположились у моста того города, где в данный момент находился Мошка, и стали… медом торговать, словно у каждой цыганской семьи по десятку пасек. И мед-то какой вкусный! На деле, свистнули цыгане где-то бочку патоки, разлили патоку по банкам, сверху каждую банку чуть заправили душистым майским медом и дают дурачкам пробовать – вкусно! Покупает простофиля патоку, думает, что это мед, радуется по-простофильски дешевизне, а потом лопает патоку да еще хвастает! «Эй, Ваня, откуда у цыган пчелы? Ты что, совсем дурень?» А цыгане – люди творческие: продав патоку, стали вдохновенно думать, как бы еще облапошить близкого своего да выгоду с него поиметь. Но они народ простодушный, дурят не по злобе, дурят только потому, что есть такие недотепистые, которых просто грех не надурить. Прямо руки чешутся у цыган наказать людскую глупость и жадность. Так что, если подумать, то дурят они с высокой и благородной целью проучить: а не будь дураком!
Но цыганам никогда не удавалось надурить кунишника! Что вы?! Да ни в жизнь! Пытались много раз, да сами в дураках оставались. Так думал Мошка и вот сам нарвался, лопухнулся, бдительность потерял. Самодовольство губит людей, самодовольство! Впрочем, расскажем, как было.
4
Дед Мошка обитал в больших городах на рынках и возле рынков, продавал знаменитые кунишнинские веники, грецкие орехи, семечки подсолнуха, сухофрукты и многое другое, что удачно под руку попадет. Продавал или оптом, или россыпью, когда как выгодно, по-всякому бывало. Музеи, театры и прочие красоты города его не интересовали, не за тем ехал, хотя в силу своей неугомонности бывал и в музеях, даже обнаженного Давида видел. Потом бабам-торговкам про голого мужика рассказывал – стоит, мол, красавец голый и все у него видно, – те не верили, удивлялись городскому разврату и загорались пойти в музей посмотреть.
Атмосфера рынка с его деньгами, обманом, грязью и весельем была для Мошки привычной, почти родной. Ему нравилось, что здесь царит литое интернациональное братство продавцов против разрозненных и глупых, как казалось продавцам, овец-покупателей.
Общий интерес заработать на купле-продаже сплачивает людей разной масти в особый монолит, которого не может достичь никакая пропаганда братства и равенства. Все продавцы, любой нации – свои! В этом сообществе продавцов и впрямь была высокая степень взаимовыручки и взаимопомощи: то за чужим товаром присмотрят, если кому-то надо отлучиться, то бескорыстно дадут дельный совет, основанный на предыдущем опыте, то могут даже деньгами выручить, если кому-то враз потребуется крупная сумма. Но идиллия братства и семейственности продавцов существовала только до того момента, пока совпадали интересы. Стоило кому-либо опустить цену ниже, чем у других, чтоб побыстрее сбыть залежалый товар, или стоило кому-то занять выгодное, но чужое место, или стоило еще каким-то образом нарушить заведенный порядок, как тут же раздавались крики, матерная ругань и угрозы, доходившие до рукопашной. Особенно лютовали бабы-торговки, радуясь возможности проявить собственную разнузданность, которую приобрели за много лет работы в торговле. В конце-концов, после криков, заковыристого мата и прочей ругани нужный порядок восстанавливался, каждый сверчок сидел на своем шестке, и снова на рынке воцарялось литое интернациональное братство продавцов.
Дед Мошка на тот момент, о котором идет речь, уже свое отторговал: весь товар продал до зернышка. Осталась только пустая тара, мешки да ящики, с которыми дед не знал, что делать, а выбросить добро на кучу рыночного мусора было жалко. Теперь он, богатый, денежный, может ехать домой, в Кунишное, заранее накупив конфет, сушек, лимонов, хорошего индийского чаю и прочих лакомых гостинцев, к примеру, в виде больших плоских консервов отборной атлантической сельди, которую страсть любили в селе, а кроме сельди набрать дефицитных в ту пору, а потому хитро, через знакомых раздобытых банок с испанскими черными, блестящими маслинами, что в те времена для кунишников были редким деликатесом, а потому по-особому ценились и употреблялись только в торжественных случаях – на общих поминальных обедах, свадьбах, заручинах…
Через несколько дней дед Мошка, нагруженный чемоданами и сумками, потный, усталый, пропахший запахами дорог, города, поезда, ввалится богатым купцом в родной дом, чем удивит и обрадует Анюту, свою скромную богомольную жену. Тут же, узнав о приезде Мошки, прибегут дети, внуки, запищат, завизжат, набросятся на гостинцы и обновы, создастся суета праздника и радости. «Пришло-ушло, а жизнь осталась. Жизнь!»
Однако на этот раз, распродав товар, дед домой почему-то не торопился – то ли билет на поезд не успел купить вовремя, то ли никак не может расстаться с рынком, где половина продавцов, как родные. Хозяином идет он меж торговыми рядами, на которых пестрыми холмами высятся фрукты и овощи, густую бородку солидно почесывает, хитро улыбается, щечки комочком, то квашеной капусткой угостится, схватив щепотку прямо из ведра, то солененьким, землянисто-зеленым огурчиком хрустнет, то ядреную шутку-прибаутку отчебучит – знакомые бабы-торговки, толстозадые, румяные, за животы от смеха держатся, о торговле забывают и весело кричат деду в спину: «Ну, Мошка ну, Мошка кусачая, никак от тебя не избавишься!..» Мошка так благодушен, что даже не обижается на изменение ударения в своем прозвище – он свободен, доволен и собой, и веселым вниманием к себе, хотя на его плечах висит все то же потертое пальтишко, что и пять лет назад, на голове – запыленный картуз, а широченные штаны флагами развеваются от сквозняка.
5
В тот день на рынке объявился цыган в роли продавца, никому незнакомый, чужой, раньше старожилы рынка его здесь не видели. Цыган зыркнул черным глазом по сторонам, видимо, боясь красной фуражки милиционера, потом достал из грязной клетчатой сумки шубу, явно краденую, и у ворот рынка, на самом бойком месте, стал шубу торговать. Приставал к каждому встречному-поперечному: «Купи шубу! Купи шубу! Новая шубу, дешево даю, зима скоро, холодно будет… Купи шубу!» Шуба и впрямь была хороша, подумаешь, всего две дырки, незаметно, зато мех настоящий. Но добропорядочные покупатели рынка только шарахались от наглого цыганского напора. Когда веселый, даже вроде как хмельной Мошка выходил с рынка, к нему подскочил цыган и заплясал вокруг деда:
– Купи, дед, шубу! Купи, дед! Шубейка-смак!
Дед остановился, проницательно посмотрел на цыгана и прищурился недоверчиво и спросил:
– Неужто новая?
– Новая, новая, – быстро закивал цыган, – как ни есть новяк, бирка только вчера потерялась.
Мошка всей пятерней властно помял мех, оценивая его качество, добротно, по-хозяйски осмотрел шубу, словно всю жизнь только оценкой шуб и занимался. Сразу обнаружил две дырки да еще третью, совсем маленькую углядел, но виду не подал. Цыган всем существом почуял, что шуба деду нравится, что на душу ему легла, как, бывает, иная вещь притянет, приглянется и уже не отпускает. Нутро цыганское сладко замерло, затрепетало в нежнейшей вибрации: а вдруг дед купит, скорее бы, черт побери, пока нет красной фуражки, а то драпать придется.
Мошка еще раз ласково, с некоторой родной любовью погладил мех – хорош, ай, хорош! Потом достал из своих широких штанин толстенькую пачку крупных денег, схваченную в талии черной резиночкой, хотел было, не торгуясь, отлистать шелковым шелестом половину купюр за шубу, но внезапно остановился, вроде передумал, вроде вспомнил, что деньги ему для другого нужны, даже вздохнул огорченно, а на лице волнами закачались сомнения и колебания. Цыган застыл, напрягся в стойке, будто его судорогой свело, затаил дыхание, боясь спугнуть дичь; шубу держал на вытянутых руках, готовый, как швейцар, по первому кивку надеть её на плечи деда. А Мошка потоптался на месте в нерешительности, зашевелил губами, что-то подсчитывая, бородку задумчиво почесал, деньги в руке на виду держал, а затем – представляете эту муку? – прямо на глазах цыгана со вздохом сунул толстенькую пачку денег в нагрудной карман своего пальто. Ай! Ай-ай! Горе мне, горе! Такая красивая пачечка, такая толстенькая пачечка, словно девушка-красавица, исцеловал бы всю до последней клеточки, и… и скрылась за грязненькими лацканами мужланского дедова пальто.