Тем временем, спектакль продолжался. И пока он шёл, Солана слышала постоянный шёпот со стороны своего супруга. Если он сидел прямо и смотрел на представление, то его рот на правой щеке говорил голосом знакомых и близких ей людей. С уст его срывались самые обидные вещи, которые девушка слышала от своих любимых – они говорились ей когда-то давно: из злости, обиды, по глупости или от предательства. Её сердце сжималось, когда она слышала эти слова опять, но больнее всего было, когда Синяя Рыба говорил её голосом, напоминая собственные ошибки и низость, до которых она опускалась.
Время от времени Хессер поворачивался к ней лицом, и разговаривал своим передним ртом. Он молвил, что жизнь, которую Солана проживает сейчас, с ним – это лучшее, чего она могла бы для себя желать. Он описывал эту жизнь, как дар, и дар этот ей нужно научиться принимать, ибо жизнь эта – единственная возможная, и другой у неё не будет. Всё, что было до него – лишь ожидание, всё, что будет после – мифическое воспоминание. Он говорил, что все последующие годы жизни будут, так или иначе, сходиться к тем дням, проведённым здесь, под водой, будут сравниваться с ними и… проигрывать. И он был прав. И с этой жизнью нельзя смириться – с ней можно только бороться. Бороться, и побеждать в каждой битве. Бороться, и проиграть в войне. Это судьба. Потому что по окончанию последней битвы именно эта жизнь и будет для Соланы победным призом.
Когда же её супруг наклонялся к столу, то рот на его лбу начинал шевелиться. Девушка в ужасе гадала, что же за гадости на этот раз вырвутся из этих губ, но слова его были безмолвными. И, тем не менее, в сознании рождались депрессия и отчаяние. Солана переставала себя ценить, думала, что она ничтожество, ни на что не способная бестолочь, безвольная тряпка, об которую все всегда вытирали ноги. Ей казалось, что она – грязь на стекле, которую нужно как можно скорее оттереть, что она – гадкая книга, которую давно пора сжечь. В эти минуты ей хотелось встать, остановить спектакль и закричать, чтобы каждый из гостей подошёл к ней и вырвал её прошлое из переполненной муками души, разорвал его или сжёг, подобно письму, не имеющему ни адресата, ни содержания, и пустил остатки по ветру или по морю, чтобы не было никогда человека по имени Солана. Но в самый пик её волнения голова Синей Рыбы поднималась, и отчаяние угасало. Иссякала с ним так же и любая вера в себя.
Как только все спектакли были сыграны, а столы опустели, невесту вывели в центр зала. Ведущие свадьбы стали заставлять её петь. Но она молчала: её скромность, робость и чувство подавленности сделали её немой, как рыба. Но главное: она не хотела для них петь – для этих скотов, уродцев, что имели власть над ней, для этих полоумных сатиров, обожравшихся на её свадьбе. Тогда хозяин глубоководного дворца встал и произнёс повелительным тоном, смотря в её испуганные глаза:
– Пой!
При этих словах безмолвные губы на его лбу произносили то же самое.
Она не могла ослушаться. Она вспомнила песню, которую слышала ещё в младенчестве, укачиваемая в колыбели.
Как выйду в лес я малой девкой неуклюжей –
Там для меня все сосны будут до небес,
А ямы – пропастью, и морем – лужи,
Трава – высокая! И бесконечен лес.
И будет шаг мой лёгок и воздушен,
Водица в речке будет мягче и теплей.
А мир вокруг – весь правильный и дружный
Споёт романс, чтобы душа была светлей.
Как выйду в лес я девушкой красивой,
Цветы сорву, сплету себе венок,
И на ромашке погадаю, чтоб счастливой
Меня однажды сделал добрый паренёк.
И окунусь в прохладную водицу
Реки прозрачной и с румянцем на щеках
Я побегу влюблённая резвиться
В объятьях запаха цветов с улыбкой на устах.
Как выйду в лес я матерью усталой
Собрать грибов да наколоть дрова.
Ещё травы лечебной бы нарвала,
А то без устали кружится голова.
В реке набрать бы ледяной водицы –
Как низко наклоняться до неё.
И поскорей домой бы возвратиться:
Воспитывать детей, кормить зверьё.
Как выйду в лес я, выйду в лес заброшенный
На старость лет и с палочкой в руке.
Заковыляю по траве сухой, нескошенной
Вдоль пней обрубленных по высохшей реке.
И заверну я на тропу заросшую –
Там, где темно и птицы не поют.
Иду, гляжу – тупик. Скамейка сложена.
Присяду – тяжело стоять. Останусь тут.
Солана замолкла. Все вокруг смеялись, а она стояла и ревела. Её душу вывернули наизнанку и использовали в качестве половой тряпки. Достали из глубин памяти самое сокровенное и выставили на всеобщий показ, чтобы поднять на смех. Её заставили раскрыть своё сердце, а потом ударили в него со всей силы.
Синяя Рыба обнял её и повёл прочь из зала. Как в тумане, она следовала за ним. В ней ещё бушевала обида и злость на себя саму и свою слабость, доверчивость. Она прокручивала пережитые сцены у себя в голове снова и снова и пыталась себе доказать, что все эти пошлости и оскорбления ничего не значат для неё, что на них не стоит обращать внимания. Ей хотелось уверить себя, что все эти уродцы не играют в её жизни никакой роли, но вопреки здравому смыслу, её чувства воспринимали ту компанию, как давно знакомых и будто бы единственно близких ей существ, с которыми она прошла большую часть своей жизни. Они были для неё, как школьный класс, как дворовые друзья, как родственники, с которыми она встречала праздники. От того все эти унижения были ещё обиднее, и обида эта мёртвой печатью была выдавлена в её судьбе. С ней теперь приходилось просто смириться, приняв её, как неизбежное зло.
Очнувшись от раздумий, она нашла себя блуждающей со своим палачом среди множества комнат и коридоров, сплетающихся запутанным лабиринтом в теле принявшего её глубоководного дворца. Все эти повороты, двери, интерьеры были настолько однообразны, что рождалось чувство, будто она – маленькая рыбёшка, которая бьётся о стеклянные стенки аквариума, желая либо выбраться из него наружу, на свободу, которую ещё помнит измученное сознание, либо, наоборот – слиться с ним, стать его частью – пусть столь же гадкой, уродливой и низкой, но никак не его пленницей.
После долгих блужданий Хессер проводил её в комнату, напоминающую по своей форме ракушку или раскрытый женский веер. Интерьер был уставлен картинами, вазами, небольшими скульптурами. В полукруглых нишах помещения, которыми заканчивался каждый сегмент веера, красовались ковры и гобелены. Их искусная работа превосходила шедевры всех мастеров, которых Солана видела на земле. Но у всех этих предметов искусства была одна общая черта: они не были закончены, как будто творца в пик его вдохновения схватили за руку и вышвырнули за дверь. Судя по тому, насколько разными были их произведения – творцов было много. В центре комнаты располагалось кресло, окружённое множеством нитей. Но нити эти не лежали на полу и не свисали тяжёлыми стрелами – они волнистыми узорами, словно корни деревьев, зависшие в воздухе, расползались по комнате, собираясь в пучок вокруг кресла, как вокруг ствола многолетнего дуба. Красные, жёлтые, белые, зелёные, синие – все эти цвета колыхались при малейшем волнении наполнявшей весь этот город воды. Без слов, девушка села в единственное кресло, и её муж назвал тему, которую она должна была отразить на будущем гобелене. За всё время заточения тем и сюжетов было много. Зачастую, это были темы кораблекрушений, потопов или наводнений.
Солане стало страшно: она так устала от трагического конца человеческой жизни ещё в галерее криков, что казалось ещё одного душераздирающего ора, молящего о пощаде, она не выдержит. Но криков не было. Были слёзы. Когда она прикасалась к нитям и начинала вышивать ими сцену трагедии, то чувствовала слёзы тех людей, которые навсегда потеряли своих близких. Их горе передавалось ей через извилистый узор шёлка, что она перебирала в своих пальцах. Могло показаться, что сами нити представляли собой череду несчастных людей, убитых потерей кого-то дорого или близкого. Они хватались друг за друга и склеивались между собой мёртвыми слезами единого горя по навсегда ушедшей из их жизни улыбке. И подобно тому, какой богатый выбор цветов окружал её своими изящными завитками, столь же разными были люди, горевавшие по любимым. Это были и чёрные пираты, заливающие потерю соратника или друга ромом; и завешанные золотом короли, выписывающие письма соболезнования родственникам; и желтолицые аристократы, пытающиеся не показывать в силу положения своих чувств и лишь сбитым тяжёлым дыханием выдающие свою горечь. Не обошлись внимания и священники в небесно-белых одеяниях, отпевающие покойников молитвой и искренне верующие, что их ждёт лучший мир. Самыми горькими, самыми тяжёлыми и самыми болезненными были красные нити, ибо, взяв их, на Солану опускалось отчаяние материнского несчастья. Не приведи господь какой-либо женщине пережить своего ребёнка! Но самыми противоречивыми чувствами наполнялась её душа, когда она брала толстую прядь серых ниток, потому как, дотронувшись до них, она не чувствовала ничего. Это было сострадание тех, кому всё равно. Да, это было облегчение, когда она делала очередной стежок по полотну, и ей не передавалась злоба людей на несправедливый рок или их отчаяние, от которого ум превращается в заплесневевшую кашу. Но каким же пленница наполнялась презрением, вышивая нитками, потерявшими свой цвет, будто в её руках только что побывала мёртвая птица.