Читать я начала рано, в четыре года, и к семи годам уже прочла немало книг, которые без разбора тянула из маминого библиотечного шкафа. В нашей семье выписывали «Ниву» с литературными приложениями, и приложения эти в коленкоровых твердых переплетах и были главным моим чтением, его основой, которая, несмотря на всю мешанину в детской голове, сохранилась на всю жизнь. Одновременно со сказками я читала Пушкина, Чехова, Лескова, Тургенева, «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда и «Камо грядеши» Сенкевича. Понимала я из прочитанного, наверное, десятую часть, и все же нежная любовь к Чехову, живущая в нашей семье, ощущение, что писатель может стать для тебя близким и необходимым, как родной человек, - эти чувства передались мне именно тогда, в детские годы, и с той поры из души уже не уходили. Но книги, лежащей в чужом доме на покрытом бархатной скатертью столе, я никогда не читала, и странная фамилия Кармен была мне незнакома. И, уж конечно, я и представить не могла, что это отец человека, с которым спустя немало лет я встречусь, подружусь, буду вместе ездить на съемки, вместе работать, вместе учиться водить машину, спорить о прочитанных книгах, ссориться, мириться, шутить, бродить по новой Москве. Воспоминания детства В книге его отца рассказывалось об особом народе - об одесских портовых грузчиках, чья жизнь была причудливым соединением изнурительного труда, беспощадных правил товарищества, неистребимого одесского юмора и верности выработанным трудной жизнью традициям. Когда я читала книгу, мне казалось, что я вижу этих громадных сильных людей с тяжелыми мешками на спинах, - сейчас они откроют дверь и войдут в комнату, где я сижу. При мысли об этом сердце мое сжималось от страха и жгучего интереса. Испытанное мною чувство я запомнила хорошо, ибо книгу читала не раз: моя мама часто приходила в этот дом и всегда брала меня с собой. Других книг мне никто там не давал, советуя рассматривать для развлечения альбом с семейными фотографиями. Незнакомые усатые дяди в форменных фуражках и пухлые голенькие младенцы, лежащие на животе, мне быстро прискучили, и я снова бралась за оставленную на столе книгу, хотя уже знала в ней каждую страницу. Грузчики Одессы начала 20-го века Почему я никогда не рассказывала об этом Роману Кармену? Наверное, потому, что в юности воспоминания детства - это редкие гости нашей памяти, и рассказывать о них кажется неинтересным. А познакомилась я с Романом Карменом, когда мы оба были очень молодыми, на заре нашей трудовой жизни. И так уж случилось, что историю о книге его отца я не рассказала ему ни тогда, ни позже. А ему, наверное, было бы приятно ее услышать: он бережно хранил намять об отце.[1] С Романом Карменом я встретилась в первые годы моего московского бытия, в веселую, беззаботную, полуголодную пору, когда отсутствие денег и постоянного крова над головой полностью погашалось уверенностью в счастье, которое обязательно придет. Никаких веских оснований для такой уверенности, в общем, не было, если не считать того обстоятельства, что в московских журналах появилось несколько моих стихотворений. Это были стихи о поездах, об угле, о водопроводе, о заводской проходной, о коммунальной квартире, о простых, зримых вещах, зримом реальном мире. Михаил Кольцов зорким своим взглядом усмотрел в моих сочинениях нечто, позволившее предположить, что я могу попробовать писать прозу. Кольцов дал мне первую командировку, напечатал в «Огоньке» мой первый очерк. Вскоре после этого мне предложили написать очерк для журнала «30 дней». Страсть к сенсациям Так назывался ежемесячный журнал короткого рассказа и очерка с большим количеством иллюстраций. Заместителем редактора и душой журнала был Василий Александрович Регинин, человек в каком-то смысле легендарный. У нас дома, под сиденьем старого кожаного дивана, хранились номера выходившего до революции «Синего журнала»; в одном из номеров целую полосу занимала фотография, где был изображен Регинин, снявшийся в клетке со львом. Эту фотографию я не раз восхищенно разглядывала в детстве. И вот случилось чудо: тот самый Регинин вызвал меня к себе.
Журналист Василий Александрович Регинин (1880-1952) К моему удивлению, он изменился мало: те же короткие, подстриженные усы, та же прическа с прямым пробором, галстук «бабочкой»... Даже бамбуковая легкая трость, стоявшая в углу его маленького кабинета, казалась мне той самой, с какой он когда-то входил в цирк. Регинин сидел за канцелярским столом, заваленным авторскими рукописями, а я, пяля на него глаза, видела его таким, каким запомнила по знаменитой фотографии: элегантным «бонвиваном», с беспечной храбростью развалившимся на стуле перед огромным, удивленно взирающим на него львом. Страсть к сенсациям, оставшаяся у Регинина с давних времен, соединялась в нем с отличным знанием полиграфии, изобретательностью и редакторским чутьем. Журнал «30 дней» был прекрасно оформлен, в числе иллюстраторов были лучшие художники, фотографии отличались свежестью сюжетов с неожиданностью ракурсов. В литературном мире он знал всех и все знали его: не существовало, кажется, ни одного крупного писателя, какому не было бы известно, что в ту самую минуту, когда он закончит новый рассказ, его настигнет телефонный звонок Регинина, который будет просить этот рассказ для журнала и постарается первым его получить.[2] Была у Регинина еще одна черта: он любил «открывать» новые имена, с охотой привлекал в журнал молодых. Так на страницах журнала «30 дней» рядом с работами известных фоторепортеров появились снимки молодого Романа Кармена. Мало кто из репортеров - да и сам Кармен - могли предполагать, что это начало пути знаменитого кинооператора и кинорежиссера, будущего лауреата многих премий, будущего Героя Социалистического Труда.. Первый очерк для «30 дней» И вот для журнала «30 дней» мне предстояло написать очерк. В ту пору строительство новой Москвы представлялось нам огромным миром, полным увлекательных открытий. Каждое новое здание, новый Дворец культуры или жилой дом воспринимались как событие не только общественного значения, но и нашей личной жизни. Заложенному фундаменту мы радовались так, как если бы это строился наш дом, хотя сами мы по большей части жили в комнатушках перенаселенных квартир, а о новом жилье и не помышляли. И все же, в широком смысле, это действительно строился наш дом, огромный светлый Дом нашего будущего, в которое вкладывал свой труд и силу своего сердца каждый из нас. Количества поэтических сравнений и пышных эпитетов, какими был наполнен мой первый очерк для «30 дней», хватило бы, наверное, на несколько поэм. Регинин, усмехаясь в подстриженные усы, легко прошелся по моему сочинению карандашом, убавив чрезмерность молодой восторженности, и сдал очерк в набор. Вскоре он снова вызвал меня в редакцию, чтобы предложить новую тему. Неожиданно для самой себя я стала часто печататься в журнале. Очерки обычно сопровождались большим количеством фотографий, и я старалась ездить на съемки вместе с фоторепортерами, чтобы подсказывать главные, по моему суждению, точки для съемки. Однажды Регинин сказал, что на этот раз снимки к моему очерку будет делать Рима Кармен. И я решила позвонить Кармену и договориться, где и как мы встретимся, чтобы вместе поехать на съемку. Мы не были знакомы и даже никогда не видели друг друга в глаза, что меня, впрочем, нимало не смущало: те годы были Временем Первых Знакомств, а это, как известно, прекрасная пора. Смущало меня иное обстоятельство: как мы узнаем друг друга? Место встречи для совместной поездки обычно назначалось на остановке трамвая, народу на остановке могло собраться много. Главной приметой, которая могла бы отличить моего будущего спутника, был, конечно, фотоаппарат. Но незадолго до этого, когда я договаривалась о съемке с другим фотографом, которого тоже не знала в лицо, со мной приключился такой конфуз, что снова упоминать об этой примете я побаивалась. вернуться Журналист Лазарь Осипович Кармен (Коренман или Корнман; 1876–1920) давно и прочно забыт, о нем вспоминают разве как об отце знаменитого кинооператора Романа Кармена. Умер он рано. Друзья и родственники два-три раза переиздали его рассказы, опубликовали несколько мемуарных очерков о нем – вот, пожалуй, и все. Темой Кармена-журналиста была жизнь обитателей одесского порта. Жизнь местных Карменсит также находилась в поле его зрения. Их судьбам были посвящены рассказы и очерки Кармена. Повесть «Берегитесь!» тоже о них. Начинается она патетически: «Берегитесь! Я обращаюсь к вам – женщины! Берегитесь страшного чудовища, имя которого – проституция! Обходите старательно расставленные на вашем пути капканы и соблазны! Защищайтесь до последней капли крови и не давайте закоренелому врагу вашему победить. Ибо горе побежденным. Горе! Горе! Чудовище скомкает вас и безжалостно разобьет вашу жизнь». В том же году вышла еще одна книга Кармена «Проснитесь!» с подзаголовком «Доброе слово к обитательницам “веселых домов” и “одиночкам”». Кармен вслед за Горьким открыл для себя тему одесского дна. Как и ранние очерки Горького, репортажи Кармена написаны в романтическом духе. Да и сам журналист в душе всю жизнь оставался романтиком. Корней Чуковский так описывал своего друга, «талантливого сотрудника одесских газет» в воспоминаниях о днях, связанных с броненосцем «Потемкин»: «Кудрявый, голубоглазый, румяный, сентиментальный, восторженный, он бросается меня обнимать <…> Я разделяю его энтузиазм вполне. Он близко связан с рабочими одесских предместий. В порту у него много друзей среди “босяков” и грузчиков» Описал Кармена и Жаботинский в романе «Пятеро», правда не назвав имени: «Один из них был тот самый бытописатель босяков и порта, который тогда в театре сказал мне про Марусю: котенок в муфте. Милый он был человек, и даровитый; и босяков знал гораздо лучше, чем Горький, который, я подозреваю, никогда с ними по настоящему и не жил, по крайней мере, не у нас на юге. Этот и в обиходе говорил на ихнем языке – Дульцинею сердца называл “бароха”, свое пальто “клифт” (или что-то в этом роде), мои часики (у него не было) “бимбор”, а взаймы просил так: нема “фисташек”? <…> Его все любили, особенно из простонародья. Молдаванка и Пересыпь на eго рассказах, по-видимому, впервые учились читать; в кофейне Амбарзаки раз подошла к нему молоденькая кельнерша, расплакалась и сказала: – Мусью, как вы щиро вчера написали за “Анютку-Боже-мой”…» Кармен и Жаботинский занимали в газете «Одесские новости» прочное положение, а Чуковский был еще в начале своего литературного пути. Судьбу его во многом определил Жаботинский, по совету которого Чуковский в 1903 году поехал корреспондентом в Лондон. Именно там произошло его окончательное самоопределение как критика. И Кармен, и Жаботинский писали Чуковскому в Лондон письма, но если Жаботинский писал ему как наставник, то тональность писем Кармена была приятельской, его письма рисовали обстановку в редакции, семейные новости, поверял он Чуковскому и сердечные тайны Узнаем мы из этих писем и подробности, касающиеся Жаботинского. «Володя сейчас в Италии, – писал Кармен Чуковскому осенью 1903 года. – Он должен скоро приехать. Но я отношусь к его приезду довольно холодно. Я и он – два противоположных полюса. Некоторые обстоятельства показали мне, что он типичный мещанин и человек черствый и бездушный и с большим самомнением. Я ничего не имею против его самомнения, Б-г с ним. Но он душит тебя. Временами он больно наступает тебе на мозоль и дает тебе понять, что ты ничтожество, а он гений. Но Б-г с ним». Это письмо было написано во время пребывания Жаботинского в Риме, куда он поехал сразу после 6-го Сионистского конгресса в Базеле, проходившего 9–23 августа по старому стилю, Жаботинский пробыл тогда в Риме до ноября. Пребывание на конгрессе, встреча с Теодором Герцлем многое изменили в его жизни, он отходил и от прежних своих тем, и от старых друзей. Чуковский недоумевал по поводу критических нот по адресу Жаботинского, которые появились в письмах Кармена. 22 августа 1904 года он записал в дневнике: «От Кармена получил письмо. Опять жалуется на Altalen’у. Что это значит – не пойму» Причиной обиды стал один из фельетонов Жаботинского, о котором он позднее вспоминал в «Повести моих дней»: «Однажды <…> я назвал себя и всех остальных своих собратьев по перу черным по белому “клоунами”. Статья была направлена против одного журналиста из конкурирующей газеты, человека достойного, спокойного и безликого, не умного и не глупого, анонима в полном смысле этого слова, который стал для меня своего рода забавой и над которым я потешался при всякой возможности и без всякой возможности, просто так. Однажды я обратился к нему прямо и написал: разумеется, без причины и нужды травил я тебя и буду травить, потому что мы клоуны в глазах бездельника-читателя. Мы болтаем, а он зевает, мы желчью пишем, а он говорит: “Недурно написано, дайте мне еще стакан компоту”. Что делать клоуну на такой арене, как не отвесить пощечину своему собрату, другому клоуну?» С иронией о профессии журналиста он писал и в своей постоянной рубрике «Вскользь». Эти публикации задели Кармена, он писал Чуковскому: «Я — не рыжий. Если бы я на минуту подумал или пришел к убеждению, что я рыжий, я бросил бы работу. <…> Я задумал большое дело. Я хотел широко осветить, как никто, это темное царство, показать, что падшая – наша сестра и, что если поскоблить с нее грязь, мы натолкнемся на чудный розан, на чудную душу, чего нет у многих девиц и дам, умащающих свои телеса благовонными маслами. У этих – чистое тело, но на месте души – ком грязи. <…> Удивительный народ! Некоторые говорят, – вот их подлинные слова:“к чему нам это знать?”, т. е. как живут и страдают проститутки. Зачем писать об этом. А одна модная артистка, вся сотканная из лучей, звуков и молитв, говорит мне – “у вас, Кармен, хорошие струны, но зачем вы занимаетесь гнилью? Пусть гниет. Оставьте ее”. Как ты думаешь – оставить ее – гниль эту самую, или иначе всё, что в слезах и обливается кровью?! Да отсохнет моя десница, если я ее оставлю!.. Помнишь рассказ мой “Моя сестра”? Ты знаешь, что первые ласки я получил от падшей, проститутки, и я никогда не забуду их. Погоди! Я напишу когда-нибудь рассказ под заглавием “Сверхпроститутка”. Молодец Ницше. Если бы он только и сочинил всего одно слово “сверх”, и то он был бы гениален. “Сверхпроституткой” я называю даму – семейную, так называемую “порядочную”, фотографическая карточка которой находится в альбоме в Колодезном переулке. Если карточка ее нравится тебе, хозяйка посылает к даме служанку, и та вызывает ее. Дама бросает детей, мужа, чай, гостей, садится в дрожки и лупит в Колодезный переулок, получает за свой сеанс 25 руб. и возвращается назад к столу и разливает опять свой чай. А завтра у нее – новая шляпа, шелковая нижняя юбка и фильдекосовые чулки. Она, которая продает себя ради шляпки, – порядочная, смотрит смело в глаза полиции, а та, которая бродит по улице и продает себя потому, что – голодна, – падшая, непорядочная и т. д. Сволочи и фарисеи! Не привыкла публика к смелым и правдивым фельетонам, но надо ее приучить» Отдельное издание рассказа Кармена «Моя сестра» вышло под заглавием «Одна из многих» в книге «Ответ Вере. Одна из многих» в Одессе в 1903 году. Автором предисловия был Altalena. Книга не случайно называлась «Ответ Вере», подразумевалась весьма популярная в конце 80-х годов книга немецкой писательницы Бетти Крис (псевдоним Вера). Содержание этой книги Кармен пересказал в предисловии: добродетельная и целомудренная барышня Вера вышла замуж за Георга, надеясь на то, что и он столь же добродетелен, как и она. Но, узнав, что у него были до нее женщины, она уходит из жизни. Кармен ответил этой псевдо-Вере рассказом «Моя сестра» – о том, как согрела и поддержала его в тяжелую минуту проститутка. Рассказ предварял эпиграф за подписью Altalena: Для того должны мы с торгу отдавать свои тела, чтобы девственница девство охранять в себе могла... В послесловии этот же Altalena назидал Веру: «Не в том дело, имел ли он “прошлое”, имела ли она, – а в том, вышел ли он и вышла ли она из этого прошлого благородным и человечным». Вскоре после возвращения Чуковского из Лондона и он издал в Одессе вместе с Карменом любопытную книжечку. Содержание ее составляли предсмертные стихи Наума Грановского, одесского мастерового, покончившего с собой, бросившись со скалы в море. Перед смертью Грановский попросил передать его стихи Кармену, с которым даже не был знаком. Кармен был тронут и издал эти беспомощные стихи на свои средства под названием «Предсмертные песни», с собственным послесловием. Редактировать стихи он поручил Чуковскому, который серьезно подошел к своей задаче и отобрал для сборника то немногое, что могло представлять литературный интерес. Редактура Чуковского не понравилась Кармену, с точки зрения которого качество стихов не имело значения. В послесловии он писал, что его друг «выкинул и урезал больше половины стихов. Уважая г. Корнея Чуковского как художественного критика, я, однако, не солидарен с ним. Я лично отпечатал бы все стихи Н. Грановского, ничуть не заботясь об их дефектах». В точке, именуемой Одесса, Чуковский, Жаботинский и Кармен были и оставались друзьями, несмотря на все разногласия. И не случайно один за другим перебрались они в Петербург. Свой отъезд в Петербург Жаботинский связывал с историей, которая произошла у него в театре с приставом Панасюком, вот как описал он ее в «Повести моих дней»: «Не только в городском театре, но и в остальных одесских театрах у меня было постоянное место в первых рядах партера. В тот вечер, незадолго до христианского Нового года, Панасюк не узнал меня, когда я поднялся со своего кресла во время антракта в Русском театре. Он остановил меня у выхода и заревел как бык: “Почему ты пролез вперед?” У меня было лицо подростка и одет я был по-цыгански (то, что теперь называют за границей “в стиле богемы”) – согласно полицейской мерке место мое, как видно, было среди студентов на галерке, а не здесь, внизу, среди городской знати. Я оскорбился и ответил ему. Вокруг нас собралась толпа. Жандармский генерал Бессонов, начальник охранного отделения, которого я встречал некогда в тюрьме, привлеченный криками, подошел и обратился ко мне с наставлениями. Я и здесь не полез за словом в карман. По прошествии нескольких дней я получил повестку: явиться к градоначальнику графу Шувалову. Я надел свой парадный костюм, как это было заведено в те времена, – тот самый черный редингот, достававший мне до щиколоток, который я заказал в честь премьеры своей пьесы, и стоячий воротничок, врезавшийся мне в уши, и отправился в крытой пролетке во дворец градоначальника. Перед отъездом я сунул свой паспорт в один карман, а в другой положил весь капитал, оказавшийся в наличии дома, около 30 рублей, и, подъехав к дворцу, велел извозчику ждать меня. Аудиенция была назначена на 11 часов, а в полдень из Одессы отходил прямой поезд на север. Я собрал дома также свой чемодан и вручил его одному из своих друзей, чтобы он принес его к этому поезду. Беседа моя с правителем города была очень краткой. “Он всегда рычит, – сказал Шувалов, показав на Панасюка, который стоял перед нами, вытянувшись в струнку. – Говоря со мной, он тоже рычит. Мы уведомим вас еще сегодня о том, какое наказание мы наложим на вас”. Я вышел, вскочил в пролетку и помчался на вокзал. Купил билет до Петербурга. Друг не поспел с чемоданом к отходу поезда, и я отправился в двухдневную поездку без мыла и зубной щетки» Так Жаботинский перебрался в Петербург, где включился в работу журнала «Еврейская жизнь». В 1905 году отбыл в Петербург и Чуковский, но для него сотрудничество в «Еврейской жизни» стало лишь эпизодом. Чуковский погрузился в литературную жизнь столицы и стал влиятельным критиком. В 1906 году приехал в Петербург и Кармен. Он, который в Одессе гремел, в Петербурге как-то потерялся. 8 марта 1909 года Чуковский записал в дневнике о своем визите к Кармену: «Он был и в Палестине, и в Константинополе, но говорить с ним не о чем. Как с гуся вода. “Дам я, понимаешь ли, картинку!” – это на его языке называется “написать очерк”. Я спрашиваю: ну что же Палестина? – “А это, понимаешь ли, пальмочка, пилигримчик и небо голубое, как бирюза”. Мне стало безнадежно» В Палестине Кармен побывал приблизительно в конце 1907 года, его рассказ о Палестине «Ибрагам Михель», фрагменты из которого перепечатал Роман Тименчик (Лехаим, 2006, № 4 [168]), был опубликован в журнале «Русская мысль» за 1908 год. Кармен остался приверженцем романтического стиля, повествований с душераздирающими сюжетами. Но то, что на страницах одесских газет находило отклик, в столице его не получило. Кармен утратил то, что можно было бы назвать «своей темой». Он общался с известными писателями, но печатался в основном в маргинальных, хотя и имевших большие тиражи журналах. И только в Одессу по-прежнему наезжал как триумфатор. К. Чуковский в своем кабинете. Чуковский и Кармен жили в Куоккала – дачном пригороде Петербурга. От этого времени сохранилось несколько стихотворных экспромтов Кармена, записанных в Чукоккалу, упоминается Кармен и среди посетителей куоккальских сред, которые устраивал Илья Репин у себя в Пенатах. Но тесного общения с Чуковским уже не было, не упоминал о встречах с Карменом в последующие годы и Жаботинский. Кармен первым из троих ушел из жизни. По воспоминаниям В. Львова-Рогачевского, в 1918 году у Кармена обнаружилась опухоль груди (по другим сведениям – туберкулез) и семья переехала в Одессу, в которой тогда происходила непрерывная смена властей. Кармен занял пробольшевистскую позицию. «…Когда наступил 1917 год, – писал О. Семеновский, – у Кармена не было сомнений: Октябрьская революция была его революцией. “Под красной звездой” – так писатель озаглавил вышедший в Одессе сборник рассказов о первых днях советской власти, предварительно они были опубликованы в красноармейской газете “Красная звезда”». Скончался Кармен в апреле 1920 года, вскоре после того, как в Одессе установилась советская власть. Позднее в журнале «Силуэты» была помещена заметка о могиле писателя: «Четыре года тому назад скончался в Одессе популярный в рабочих кругах писатель Лазарь Осипович Коренман, писавший под псевдонимом Кармен. <…> Похоронен писатель на 2-м еврейском кладбище, где могила его почти заброшена. Следовало бы нашим культурно-просветительным органам увековечить память покойного писателя воздвижением на его могиле достойного памятника». Памятник поставили, но само кладбище было снесено в 70-х годах, и, как писала Анна Мисюк, «на христианское кладбище напротив перенесли поспешно несколько памятников еврейским писателям, революционерам». Среди этих памятников был и памятник Лазарю Кармену, который сейчас находится на Новодевичьем кладбище в Одессе. Источник: https://lechaim.ru/ARHIV/195/ivanova.htm Трое. Евгения Иванова Книги Лазаря Кармена оцифрованы и есть в сети: серия Дети-глухари 1. Шарики. 2. Мама!. 3. Жертва котла. 4. В «сахарном» вагоне. Книги вне серий 1. Воскресный очажок. 2. Дети набережной. 3. Дорогие аплодисменты. 4. Дунька. 5. За что?!. 6. Маленький человечек. 7. Мурзик. 8. Осень в порту. 9. Павший в бою. 10. Под рождество. 11. Поздно. 12. Портовые воробьи. 13. Пронька. 14. Разменяли. 15. Река вскрылась. 16. С привольных степей. 17. Сорочка угольщика. 18. Сын колодца. 19. Сын мой. 20. У меня на плече. 21. Цветок. 22. Человек в сорном ящике. вернуться РЕГИНИН Василий Александрович 1883–1952 Журналист. Редактор журналов «Синий журнал», «Аргус», «Тридцать дней». «В старом Петербурге Василий Регинин был, однако, известен не столько своими писаниями в „Вечерней биржевке“, сколько как неутомимый выдумщик всяких трюков в таких журналах (им редактируемых), как „Аргус“ или шумный „Синий журнал“. Один из его трюков прославил и стремительно поднял тираж иллюстрированного ежемесячника „Аргус“. По идее Регинина один из номеров „Аргуса“ продавался свернутым в трубку, на трубку была надета державшая ее маска популярнейшего в те годы Аркадия Аверченко. Журнал с маской Аверченко был расхватан читателями-петербуржцами, да и в провинции его распродали быстрее обычного. Девизом Регинина, как редактора, было: все что угодно, только чтобы читателю не казалось скучным! Уже в советские годы постаревший, но по-прежнему подвижной, говорливый, веселый Вася Регинин редактировал одно время иллюстрированный ежемесячник „30 дней“. И, редактируя советский журнал, оставался верен своему петербургскому девизу. Порядок чтения рукописей в его редакции был таким же, как в „Аргусе“. Как-то я принес ему рассказ для журнала. Регинин взглянул на название (он назывался „Поведение человека“), прикинул на глаз размер и тут же вызвал свободную машинистку. „Вот вам рассказ, читайте скорее, автор ждет“. Машинистка привычно уселась в уголке кабинета и стала при мне читать мой рассказ. Регинин продолжал болтать… Болтая, рассказывая анекдоты, Регинин искоса поглядывал на машинистку, проверяя, как ей читается. Даже раза два попробовал отвлечь ее пустячным вопросом, убедился, что машинистка отвлекается неохотно, и, не дождавшись, когда она дочитает, сказал: „Ладно, рассказ берем. Кажется, интересно“. Одобренный машинисткой рассказ сам читал только в верстке. Было бы читателю интересно, остальное его не касалось. За все остальное отвечает автор. Редактор обязан только одно: не печатать скучного. Рассказы испытывал на машинистках. Машинистка – читатель. Средний. Типичный. Нелицеприятный. Если и машинистке скучно – рассказ не шел» (Э. Миндлин. Необыкновенные собеседники). «Василия Александровича Регинина, или, как его звали до старости, Васю Регинина, знала вся писательская и журналистская Россия. …Рассказы о Регинине казались неправдоподобными, похожими на анекдоты. Судя по этим рассказам, Регинин был журналистом той дерзкой хватки, какая редко встречалась в России. Таким журналистом был Стенли, отыскавший в дебрях Африки Ливингстона из чисто спортивного интереса. Но в России почти не было журналистов такого темперамента, как Регинин. А между тем в повседневной жизни он был человеком благоразумным и даже осторожным. До революции Регинин редактировал в Петербурге дешевые и бесшабашные „желтые“ журналы вроде „Синего журнала“ или такие журналы на всеобщую потребу, как „Аргус“ или „Хочу все знать“. Делал он эти журналы с изобретательностью и размахом. У этих журналов был свой круг читателей. Серьезный, „вдумчивый“ читатель привык к скучноватому, но строго „идейному“ „Русскому богатству“, к солидному „Вестнику Европы“, к „Ниве“ с ее прекрасными приложениями, к „Журналу для всех“, наконец, к передовой „Летописи“. Серьезного читателя раздражала всеядность хотя и хорошо иллюстрированных, но только занимательных регининских журналов. Число „желтых“ журналов росло. Естественно, между ними началась конкуренция и погоня за читателем. Для этого выдумывали разные приемы, более или менее низкопробные, как, например, знаменитый конкурс в „Синем журнале“ на лучшую гримасу. Победитель на этом конкурсе должен был получить большую премию. Желающих участвовать в конкурсе нашлось много. Фотографии гримас печатались в „Синем журнале“ из номера в номер. Тираж журнала сразу поднялся. Но конкурс не мог длиться долго. Пора было давать по нему первую премию и выдумывать какое-нибудь другое, столь же сногсшибательное рекламное занятие. Тогда в петербургских газетах появилось объявление о том, что такого-то числа и месяца во время представления с дикими тиграми в цирке Чинезелли редактор „Синего журнала“ Василий Александрович Регинин войдет совершенно один, без дрессировщика и без оружия, в клетку с тиграми, сядет за столик, где будет для него сервирован кофе, не спеша выпьет чашку кофе с пирожными и благополучно выйдет из клетки. Подробнейший отчет об этом необыкновенном происшествии, в том числе и непосредственные впечатления самого Регинина, будет напечатан в „Синем журнале“ в сопровождении большого количества фотографий. При этом исключительное право на печатание этих фотографий закреплено за „Синим журналом“. В день встречи Регинина с тиграми цирк Чинезелли был набит людьми до самого купола. Наряды конной полиции оцепили здание цирка на Фонтанке. Регинин, густо напудренный, с хризантемой в петлице фрака, спокойно вошел в клетку с тиграми, сел к столику и выпил кофе. Тигры растерялись от такого нахальства. Они сбились в углу клетки, со страхом смотрели на Регинина и тихо рычали. Цирк не дышал. У решетки стояли наготове, с брандспойтами, бледные служители. Регинин допил кофе и, не становясь к тиграм спиной, отступил к дверце и быстро вышел из клетки. В то же мгновение тигры, сообразив, что они упустили добычу, со страшным ревом бросились за Регининым, вцепились в прутья клетки и начали бешено их трясти и выламывать. Вскрикивали, падая в обморок, женщины. Цирк вопил от восторга. Плакали дети. Служители пустили в тигров из брандспойтов холодную воду. Конная полиция отжимала от стен цирка бушующие толпы. Регинин небрежно надел пальто с меховым воротником и, играя тростью, вышел из цирка с видом беспечного гуляки. Я не очень верил этому рассказу о Регинине, пока он сам не показал мне фотографии – себя с тиграми. „Тогда, – сказал он, морщась, – я был мальчишка и фанфарон. Но мы вздули тираж «Синего журнала» до гомерических размеров“. Я был знаком с Регининым в пожилом возрасте и в старости и заметил, что легкий налет буффонады сохранился у него до конца жизни. Он выражался в шутливости, в любви ко всему броскому, яркому, необыкновенному. После Одессы Регинин переехал в Москву и редактировал там журнал „Тридцать дней“, один из интереснейших наших журналов. Весь свой опыт журналиста Регинин вложил в этот журнал. Он делал его блестяще. В „Тридцати днях“ он первый напечатал „Двенадцать стульев“ Ильфа и Петрова, тогда как остальные журналы и издательства предпочли „воздержаться“ от печатания этой удивительной, но пугающей повести. …Самая манера работы (или, как принято говорить, „стиль работы“) Регинина отличалась живостью, быстротой и отсутствием каких бы то ни было стеснительных правил. Регинин брал рукопись, быстро просматривал ее, говорил совершенно равнодушным и даже вялым голосом: „Ну что ж! Пишите расписку на триста рублей“, – выдвигал ящик письменного стола и отсчитывал из него эти триста рублей. После этого он вздыхал, как будто окончил тяжелую работу, и начинался знаменитый регининский разговор: пересыпание новостей, воспоминаний, анекдотов, литературных сценок, шуток и эпиграмм. Регинин прожил большую и разнообразную жизнь. Память у него была острейшая, рассказывал он неистощимо, но почти ничего не написал. Досадно, что он не оставил мемуаров. Это была бы одна из увлекательных книг о недавнем прошлом. …Каким он был в Одессе, таким оставался и в Москве, через много лет после работы в „Моряке“: сухим, элегантным, очень быстрым в движениях, с лицом знаменитого французского киноактера Адольфа Менжу, со своей скороговоркой, шипящим смехом и зоркими и вместе с тем утомленными глазами» (К. Паустовский. Повесть о жизни). |