– Член – это хобот мамонта, а не слона.
– Куда мы идем?
– Пойдем для начала в парк.
– Давай, – согласилась Кортни.
Они минивали оживленную улицу, повернули налево и погрузились в зеленое, основное, конкретное, плотное, загружая в мозги и скачивая в них увиденное: лавочки, семечки, девочек, бегунов и собак.
– Присядем.
– Пожалуй, можно.
– Главное – чтобы менты не докопались.
– Да на фиг мы им нужны.
Курт допил оранжевый блейзер, выкинул банку в урну или мимо нее, глотнул тишины и восторга, летающих мыслей Ницше и взял за руку Кортни.
– Что с тобой, Курт?
– Захотелось поцеловаться.
– Ты пугаешь меня.
– После всего, что уже между нами было?
– Между нами не было ничего. Я девочка.
– Разве?
– Это я хотела у тебя спросить. Может, ты порождаешь во мне страх для того, чтобы я превратилась в камеру и поглотила тебя?
– Наверно. Точная мысль. Камеры заглатывают действительность. Сажают ее в себя. Это два целых мира. Наш и виртуальный. Скоро реальность станет делать минет видеокамере, чтобы та кончила и выплеснула из себя всё то, что поглотила. К примеру, живых людей.
Он засуетился, как курица перед кладкой яйца, и поцеловал Кортни в губы. В тот же миг над ними загорелась лампа или звезда.
– Видно, уже темно, хоть светло и пронзительно, вздорно и хорошо.
– Нет, – возразила Кортни, – просто мы влюблены друг в друга.
– Тогда надо кричать об этом, вопить, бить бутылки об головы, в конце концов.
– Я не люблю кричать. А если бы и любила, то не стала бы. Потому что тогда нашу любовь может схватить прохожий, какой-нибудь дядька, сунуть в рюкзак и унести. И тогда ищи-свищи его по всему городу.
– По стране.
– По квартире. Хороший ты парень, крутой, вламываешь такую музыку, что коленки трясутся, дома пританцовывают, а машины совокупляются.
– Конечно, вполне очевидно, что Камаз родил из себя Оку. Маленького ребенка, в панталонах, в бантах и в туфельках. Блистающего на балу. Едущего по деревне Косые. Абсолютно в грязи.
– Ты хочешь ребенка?
– Ты угадала, шагающего по миру и устанавливающего мировой порядок сапогом, обитым сталью и мраком, космосом из огня.
Отсел немного подальше, залюбовался собакой, сотканной из предложений Толстого, из его повести Отец Сергий, и закурил. Дымок обозначил небо.
"Печально ходить по вечерним улицам Стокгольма, но так поэтично: капает дождь, прохладно, прохожие спешат домой, а ты идешь, а после стоишь возле подъезда, сунув руки в карманы, и ждешь, когда дождь превратится в снег, то есть вернет тебя в детство, в космос, точнее если, в бесконечность, в полет, кончающийся фейерверком в доме номер один по улице Евстигнеева на границе Судана и сна".
Посмотрел на часы, скоро в клуб, только не понятно, пойдет с ним Кортни или нет, но он не думал об этом, какая разница, все равно будет хорошо, тепло и уютно, выпивка и музон, черные парни, грудастые женщины, долгое мочеиспускание в туалете и прочее, похожее на Афган в тысяча девятьсот семьдесят девятом году.
– Сегодня довольно тепло, хочется даже на пляж, покупаться, посохнуть.
– Это же не для нас, наше – кавычки и скобки, чтоб их разрывать и нестись вперед.
– Хочется иногда человеческого, житейского, будешь смеяться – мещанского.
– Так мы и так мещане, – не согласился Курт, – максимум наркота и разбитые гитары, выпивка, сигареты, грусть и тоска, свинец. К чему это я? Да к тому, что в Катар пора, в Доху, ловить жемчуг, снимать баб и на телефон, жить в шикарном отеле, потягивать кальвадос и курить кальян.
– Снимать? Ты забыл меня.
– Ну хочется же свободы, взрыва в сознании и познании, которое – автомобиль, танк, поезд, лодка, пароход, дирижабль и самолет.
– Танк. Познавать – стрелять и давить живые тела.
– Сидя в комнате Фридриха Ницше, в очках и в туфлях, боясь высунуться на улицу, ведь там на голову могут сесть бабочка или жук.
Перешагнули через себя, валяющихся на земле, и пошли в сторону консерватории, потерялись и разошлись, чтобы тянуло сильнее друг к другу. Но сперва Кортни села в такси, а Курт отдал деньги водителю, велев везти его подругу через ухабы, клочья, разрывы, Лос-Анджелес, Вашингтон, израильские кочки и запятые, тире и вопросы, витамины и здравствуйте.
"Чуть-чуть Австралии в стакане с сиропом, немного голубых сигарет, чтобы время стекало с губ, а пространство втекало в желудок, возведенный из кирпичей".
Добрался до клуба, сел за столик, взяв текилы себе. Начал листать айфон, сообщения, строчки.
– Замечательно просто.
Выложил фото из библиотеки, где он выступал месяц назад, раскрыл себя, словно раковину, в которую он блевал, когда ему было плохо, когда исходило нутро, как из Египта евреи, нация, создающая и строящая облако всю свою жизнь.
"Здесь восхитительно, только не хочется драк, потому я и не выступаю, а то местные озвереют от того, что я иностранец, а сам пою о захвате земли, почек, листьев, воздуха и сосен нерусскими, лавиною с гор, хоть я сам полет. Ведь русские захватывали Кавказ, как самолет разгоняется и взлетает в небо, туда, где растут горох, говядина и паштет".
Скоро в проеме показалась фигура Криста, она застыла, а потом села за соседний с Куртом столик.
– Извини, я не узнал тебя, – сказал Крист, повернувшись к Курту и не двинувшись с места.
– Так теперь-то узнал.
– Наверно. Думаю, да.
– Так и будем сидеть?
– Сядь ко мне.
– Хорошо.
Курт взял бутылку и пересел к другу, который вел себя иначе, не как всегда, чудил и произрастал из неизданных композиций Queen.
"Сейчас мы сидим, а завтра наши кости найдут в Алеппо, откопают из недр, в голоде и в пыли, в интервенции, вторжении Турции в мозг".
Крист тоже взял себе выпить, сделал большой глоток, выходящий за пределы разумного, и посмотрел на Курта.
– Молодеешь.
– Не думаю, просто сгораю, летаю над солнцем, вокруг него и внутри, упираюсь в стенки, пытаюсь вылезти, выбраться, стучусь, зову на помощь себя наружного.
– Тебя двое? – не понял Крист.
– Пока что да, но в дальнейшем я могу обустроиться в пекле, соединившись с собой наружним, или остаться таким, из двух частей и ломтей, хлебом из Ленинграда, окутанным легендами и сажей, голодом миллионов желудков, скомканных и скукоженных, просящих кирпич, чтобы он лежал внутри них и кормил их тысячи лет.
– Чтобы обсасывали его. Конечно, надо искать такое питание, которого бы хватало надолго, на столетия и на всё.
Курт совсем опьянел, каждый глоток давался с трудом, с восхожлением на Эверест, на вершины, на пики, являющие собою карточную масть.
"Пьян, но ведь так нельзя, нужно быть трезвым, вдруг кончится музыка, и люди захотят стихов, то есть тела без кожи, интимного, вскрытого, не облаченного в ритмы и грохот, лишенного сопровождения, рукопашного, а не пуль и снарядов, ядер. Так и должно быть, стихи – это голое, порнография, самое то, огонь и проникновение, пенисы и вагины, груди, соски, овалы, только такое, не латы и не броня".
Зазвучала музыка, вышла местная группа Карбованцы, загремела салютом, его звуком, освобожденным от тела. Курт сходил в туалет, взял бутылку портвейна, разлил его по стаканам, начал слушать звучащее.
– Это теперь легко, но каждую секунду с того света может ворваться Дудаев и устроить войну в любой точке земного шара.
– Брось, Курт, нам ли бояться его? Мы и сами Чечня кругом.
– Я просто чувствую и слышу дагестанскую польку и мазурку. Что-то такое зверское. Аккуратное и нарезанное на Афганистан и Пакистан. Войну черных и белых, взятую за шиворот и корчущую ужасные рожицы, пищащую, как мышонок, которому тоже хочется жить.
– Ерунда, не надо думать о смерти, всё равно ее не избежать. А того, чего не избежать, попросту нет.
– Надо думать о ней, мышление – таран и орудие, ты ломаешь ее, насилуешь, вгоняешь в долги, гонишь голой на улицу, не иначе, никак.