– Да что с тобой, Антон?! ― вдруг взорвалась Мия, и Антон поморщился от нервозных, плачущих ноток в её голосе. ― Что с тобой происходит?
– Мия, послушай…
– Нет, это ты меня послушай! ― воскликнула она, неловко взмахивая руками. ― Я твоя сестра, и я хочу знать, что случилось за эти два года!.. Ты другой, Антон, я не узнаю тебя, ты иногда кажешься мне совершенно чужим, незнакомым, и я боюсь этого, и поэтому молчу!
– Чужим? ― переспросил он, усмехнувшись. Чувствуя, как в грудь с каждым словом сестры сильнее вонзается раскалённый железный прут.
– Да, и я боюсь этого, очень боюсь!.. ― он встал, развернувшись к ней, и Мия умоляюще заглянула в его глаза. ― Я знаю, что война, ну так что же, Тон… Что же поделать!.. Ты стал совсем не такой, и это я чувствую… Да ну что же с тобой, что же случилось, что?
– Война случилась, ― коротко отозвался Антон, чувствуя нарастающее усталое раздражение. И впервые чувствуя пропасть, разделяющую его и сестру.
– Почему ты просто не можешь рассказать мне? Тон, я же твоя сестра…
– Давай не здесь, ― устало выдохнул он, выходя на дорожку и больше не оглядываясь на белый камень.
– Почему? Скажи мне! Ты же любил прикосновения ― ерошить волосы, щекотать, обнимать, а ты, Антон… тебя тронь хоть пальцем, и ты, кажется, откусишь руку по локоть! ― громко всхлипнула она ему в спину. ― Почему ты всё время ходишь в своих футболках?! Раньше ты всегда разгуливал по дому чуть ли не голый! Почему ты не даёшь обнимать себя? Да, это война, это страшно, но…
– Но?! ― вдруг рявкнул он и замолчал на секунду: Мия смотрела на него с откровенным ужасом. Кажется, не узнавала.
– Ты не знаешь, каково это! И пустота… Пустота эта! И кровь! Ощущать и видеть её везде… Не говори мне о войне, Мия, потому что я видел её слишком близко!
Горящее, сжигающее клеймо прямо перед ним.
Не оборачиваясь, он ушёл с кладбища. Остановился только на выходе, глубоко вздохнул, засунул руки в карманы. Через несколько минут показалась растерянная Мия.
– Антон?.. ― полурадостно, полупечально сказала она, подняв глаза. ― Я… Боже, прости меня.
– Нет, это ты прости, ― выдохнул он, подставляя сестре локоть. ― Прости, что не могу ничего сказать.
– Я не должна требовать.
– Прости… Правда. Что бы там ни было, Мия, ты ― моя семья. Только ты и Макс.
Белые лилии… День будет долгий и холодный.
В училище за обедом на него накинулись все разом, вереща в пятнадцать ртов.
– В госпитале она, ― рявкнул он прямо в середину толпы баб, обступивших его. ― Всё, ничего больше не знаю, расступились все, дайте поесть. Нет, никого я сегодня в увольнение не пущу. Да, даже к Соловьёвой! Расступились, я сказал!
Бабы бросились врассыпную. Ланская задержалась на секунду, уставившись на его ладони. Антон быстро опустил взгляд: костяшки были стёрты, пальцы украшали мозоли, а под ногтями осталась несоскребаемая бетонная пыль.
– Я не злопамятный, Ланская. Зло сделаю и забуду, ― скривился он, ― так что брысь.
Несколько секунд она пристально смотрела на него, широко распахнув свои светлые оленьи глазищи и сцепив в узел тонкие руки.
– Спасибо вам, ― неслышно прошептала она и, будто испугавшись последствий, быстро прошмыгнула мимо него к своему столу.
В комнате досуга он не поленился врубить телек и глянуть новости. Интересовала его хоть сколько-нибудь только одна:
– Санкт-Петербург скорбит по погибшим во время очередной бомбёжки прошедшим вечером. Трагедия унесла четыреста сорок три жизни. Среди погибших и бывшая прима-балерина Мариинского театра Вера Волошина, больше известная под фамилией Верженска. В Москве у входа в Мариинский театр появился целый мемориал, люди несут к нему цветы и свечи. Польские СМИ на первых страницах своих изданий пишут о смерти «пани Верженска», называя её не иначе, как «русско-польской великой артисткой». Тело балерины было найдено в разрушенном здании польского посольства. Сегодня вечером в Мариинском театре состоится церемония прощания, а завтра с утра на Волковском кладбище пройдут её похороны.
***
Соловьёва была в палате одна. Первое, что он увидел, когда вошёл ― бледную, серо-синюю, угловатую руку с иглой в вене.
Он не узнал. Совершенно не узнал её без огромного зелёного бушлата и уродующей шапки. Соловьёва лежала на кровати, прижимая к груди забинтованную левую руку и вытянув правую вдоль одеяла. И глаза ― закрытые, синеватые, измученные, с едва заметной сеточкой вен. Он осторожно вдохнул. Пахло отчаянием ― он-то был спецом. И на кой чёрт припёрся вообще?.. Господи, господи… Принесла нелёгкая ― а ведь думал же, не ходи, не ходи… Уже собираясь бросить пакет, жгущий пальцы, на пол и уйти, он увидел, что она открыла глаза. Посмотрела пусто и стыло, так, что по спине бежали липкие, противные мурашки.
Антон стоял и отчаянно пытался объяснить свой поступок. Хотя бы самому себе… Анализ. Анализ. Анализ. Мозг работал, подбирая варианты. И все какие-то слишком отчаянные, слишком неправдоподобные. Долбаный пакет с мандаринами почти что сжигал кожу.
«Пожалуйста, только не оставляйте меня…»
«Всё будет хорошо» ― «Скажи мне это ещё раз».
– Это от… От твоих, ― скривился он, небрежно бросая пакет на пол у изножья кровати. Она всё смотрела, безмолвная и усталая, теребя пальцами край тонкого одеяла.
Почему-то он посчитал нужным сказать:
– Я, конечно, притащился сюда не от великой любви к тебе, Соловьёва. Чтобы ты знала.
И испугался.
Он хотел бы быть другим, Соловьёва. Он хотел бы сказать что-то другое. Мягче. Добрее. Он хотел бы. Если бы он мог.
– Я знаю, ― едва слышно сказала она, а потом посмотрела так устало, что он вздрогнул. ― Можете считать свой долг выполненным. Если меня спросят, я скажу, что вы были.
Отлично. Это всё, чего он хотел. Больше ― ничего. Показался ― а теперь пора и уйти. Заявиться в штаб. Сказать: «Конечно, в порядке. Что с ней случится?»
Но Господи, Господи, почему так паршиво? Что заставило его отпроситься у начальства и рвануть по пробкам в этот грёбаный госпиталь, и почему два дня назад он был расслабленно-спокойным, цинично-уверенным, а сейчас стоит перед этой поломанной девчонкой и не может выдавить из себя ни слова.
Встретившись с ним взглядом, она, заплаканная, но уже спокойная, упрямо поджала губы и вздёрнула подбородок. Знакомый огонёк.
Ненормальная.
Выдохнув, он закрыл за собой дверь.
Мать его.
– Спасибо…
Таня не думала, что такое бывает ― когда нечего сказать, кроме «хватит, пожалуйста». Захлёбываясь слезами и ощущая огромную давящую пустоту внутри, она зарывалась лицом в подушки, почти не чувствуя адской боли в левой руке и рёбрах. Разнимая её намертво сцепленные в замок руки и ставя капельницу, молодая медсестра говорила что-то, но Таня не слышала.
А потом, когда ещё не было восьми, к ней пришли журналисты. Лехнер, который узнал, что она здесь, категорично заявил, что «фройляйн не в состоянии комментировать что-либо», но спустя пятнадцать минут в палату всё-таки зашла молодая красивая журналистка с микрофоном Первого канала и два парня с огромными камерами.
Журналистка говорила что-то в объективы, перемещаясь по палате спиной вперёд, но Таня понимала не очень.
– Новость о смерти Веры Верженска вызвала живой отклик…
Она, едва держась на ногах и придерживая штатив капельницы, глядела в настенное зеркало. Отражение скривило губы в горькой усмешке, отражение неловко и неуверенно заскользило тонкими ― сожми, переломятся ― пальцами по синеватой шее, ключицам, добралось до лица. Некрасивый, тонкий, невыразительный рот, дурацкие веснушки, уродливый нос, опухшие веки и огромные, просто огромные тёмные круги под глазами.
Тане хотелось отвернуться.
– Что мне нужно сказать? И куда смотреть? ― рассеянно спросила она, выпрямляясь на кровати.
– Смотрите на меня, в камеру не нужно. Расскажите о последних часах Веры, ― предложила журналистка, глядя нарочито сочувственно и протягивая микрофон.