– Вроде того.
Никотиновый пластырь. Немного подумав, наклеил второй и третий.
– Есть будешь? ― спросил Антон, обшаривая поочерёдно всю посуду. ― Есть макароны и сосиски, замороженные, правда.
– Давай, всё пойдёт, ― Назар усмехнулся, махнул рукой и прикрыл глаза. Поставив еду греться, Антон опустился за стойку рядом с Максом. Почувствовал тёплое плечо, слегка улыбнулся в сомкнутые у подбородка руки, заговорил устало, несколько сонно:
– Иногда думаю… Почему всё не так, как раньше? Кажется, только закрой глаза – и проснёшься на КМБ. Ты храпишь рядом…
– Это ты храпишь, ― хмыкнул Назар, чуть слышно улыбнувшись.
– Ага, конечно, нечего на меня сваливать.
– Ты-ты, ― многозначительно поднял брови Макс.
– Майор орёт, парни в самоволку бегают, по выходным приезжает Мия… И Лёха иногда.
– Сильно скучаешь? ― Назар наклонил голову влево и не смотрел. Всегда делал так, когда спрашивал что-то важное.
– Да. Не знаю. Не особо. Уже нет, наверное, ― сказал он, усмехнувшись ходу своих мыслей. ― Ничего уже не чувствую…
«Я уже ничего не чувствую», ― заполошно шептала Соловьёва в трубку, цепляясь. Не за неё. За него.
– Боже, Макс, с тех пор, как я видел тебя в последний раз, случилось столько всякой херни, если бы ты знал, ― качнул он головой и поймал спокойный, уверенный взгляд. ― Если бы я мог рассказать…
– Я знаю, ― тепло улыбнулся Назар, вставая и приоткрывая крышку кастрюли. ― Всё я про тебя знаю, деточка. И не жду от тебя ничего… Если ты не можешь рассказать ― я не стану спрашивать.
– Спасибо, ― едва слышно. ― Не знаю, когда я стал такой задницей. Мне ничего не жаль, и само ощущение того, что меня нельзя осчастливить, или разжалобить, или сломать ― оно радует. Это не особо нормально, а? ― усмехнулся, уставившись в вываленные Максом на его тарелку макароны. ― Всё равно. Пусто… Странно, обычно люди ломаются, а я… Не знаю. Безразличен, что ли. Совершенно пустой, ничего нет, понимаешь? Любая боль ― это облегчение, потому что это хоть что-то… ― они молчали с минуту, не ели.
– Как думаешь, почему всё так херово?
Макс хмыкнул, тыкая пластиковой ложкой (вилок не было) в длинную макаронину.
– Может, мы просто выросли?
В половину седьмого утра Смоленское кладбище дышало покоем. Первое декабрьское утро в этом году ― промозглое, серое, лишённое всяких красок. В Петербурге снова лёгкий туман, охватывающий всё вокруг; надгробия расплывались.
Они шли по усыпанной гравием дорожке рука об руку, оба ― в сером; казалось, это место просто не терпит другого цвета. Оба темноволосые, чуть загорелые и всё-таки какие-то серо-бледные. Оба ― смертельно усталые.
Он нёс в руках букет светло-розовых лилий, она ― жёлтых тюльпанов. Перед накренившейся часовенкой ― поворот налево, потом ещё один, по заросшей траве, через гущу чахлых деревьев. Кажется, они почти забыли друг о друге ― помнят только о небольшой могилке с белым мраморным надгробием, перед которой через несколько минут упадут на скамейку. Оба думают и ещё кое о чём: тропа к могиле скоро зарастёт, трава совсем заполнит эту часть кладбища, ведь могил всё больше, ведь идёт война… Но им дорогу никак не забыть.
Им обоим есть о ком плакать и о ком вспоминать.
Когда перед ними возник белый надгробный камень, Мия положила голову на его плечо.
– Какое здесь всё чистое, ― прошептала она.
Сердце сжала знакомая боль. Она и правда принесла облегчение. Значит, он ещё жив.
Цветы заняли законное место возле белого надтреснутого камня. Аккуратно наклоняясь и раскладывая их, Антон тихо, совсем неслышно, напел знакомый мотив и почувствовал, как голос уносит ветер. Неужели он ещё не разучился петь?..
Сидя на четвереньках и перебирая лепестки лилий, он поднял глаза.
Калужная Людмила Константиновна
20.11.1970 ― 05.05.2001
– Здравствуй, мама.
– Ну, Милочка, он просто упал с дерева, с кем не бывает? ― смеётся отец, подхватывая Антона на руки и кружа по комнате. Семилетний Антон хохочет, за окном расцветает майская сирень, в комнате пахнет яблоками и цветами, и жизнь прекрасна, думает Антон, и прожить бы как можно дольше! Мама смотрит обеспокоенно, но улыбается тоже.
Отец заставляет много учиться и уезжать на всю неделю в этот ненавистный интернат и его, и Лёшку, но зато никогда не ругает за драки и выходки. Мама только всплескивает руками, и по выходным, когда они возвращаются домой, сажает Тошу к себе на колени и играет ему на большом белом рояле что-то печальное и светлое, и напевает колыбельную про Христа, ослика и Марию, а голубые занавески их загородного калининградского дома треплет весёлый весенний ветер.
Жизнь прекрасна, думает Антон. И у них она вся впереди.
– Её смерть убила папу, ― тихо вздохнула Мия за спиной. Антон качнул головой.
– Он ошибся.
– Ошибся?.. В чём?
– Во всём, Мия, ― отрезал он.
– Легко тебе говорить, ― начала она чуть обиженно, и он развернулся слишком резко. ― Прости… Я слышала… Слышала, что из твоей роты в живых осталось одиннадцать…
– Он ошибся, Мия. Помнишь, что с ним стало? ― слабо улыбнулся он, закрывая глаза и касаясь рукой холодной земли. ― Он забыл её. Она для него умерла. Совсем. Её не стало, и он похоронил её не только в земле, но и в душе. Её не стало для него. Совсем. А она ведь есть…
– Это так серьёзно, Саша? Ты уверен, что нужно ехать? Мне жалко дом, ― Антон стоит в дверях и видит, как напряжено мамино лицо.
– Боюсь, что да. На днях, Милочка. Я сейчас поеду, а за вами пока присмотрят ребята, они всё время рядом, ― папа целует маму в лоб.
– Да уж, мы точно подопытные крысы, ― мама морщится. ― Я за детей боюсь… Когда же все это кончится?
– Скоро, Милочка, скоро. Всё пройдёт, родная.
У папы такая красивая форма! Антон тоже хочет работать в ФСБ, когда вырастет. В ответ на это папа смеётся, треплет его по волосам и говорит, что нужно учиться хорошо, очень хорошо.
Учиться Антон любит. Мальчишки в интернате весёлые, учителя строгие, но не злые, а ещё он учится играть на скрипке и скоро начнёт на фортепиано, как мама. Правда, зимой снова придётся лететь в далёкий и стылый Лондон, и жить там с другими мальчишками, и говорить с ними только по-английски, но ведь будет Лёшка. Лёшка не даст его в обиду.
– Можно, мы не поедем в Лондон зимой? ― плаксиво спрашивает он у отца.
– Ну, чего нюни распустил? Если хочешь работать, как я, ты обязательно должен знать английский, ― папа щёлкает его по носу.
– А я и так его девять раз в неделю учу, ― насупился он.
– Нужно говорить без акцента.
– Без чего?
– Ну, хватит, Саша, перестань, ― мама встаёт с дивана, лёгкая, светлая, даже кофточка у неё белая с голубыми кружевами. ― Зима будет зимой, а сейчас ведь весна, дорогой мой, ― она берёт его лицо в ладони. ― Давайте почитаем, хочешь? Где у нас Лёша и Мия?
Он большими скачками, сшибая мебель и вызывая отцовский смех, несётся по просторным комнатам, ища брата и сестру, но противная Мия сидит в детской, играя в своего пупса, и не желает никуда идти, а Лёшка умчался гонять в футбол, не взяв его, и Антон, немного обиженный, идёт к маме один.
Но от обиды скоро не остаётся следа. Папа уехал, а мама стоит посреди гостиной с книжкой, такая прекрасная, и кофточка на ней такая белая, и ветер так красиво колышет её тёмные волосы…
Антон улавливает едва слышный щелчок, но это, наверное, Мия возится, и бежит к маме, хочет забраться к ней на колени и послушать новую удивительную историю…
По белой маминой кофточке расползается страшное ярко-красное пятно, и она вдруг как-то разом стареет, бледнеет и оседает на пол. Двигает губами, но не произносит ни слова; глаза её не видят испуганного Антона.
– Мама, мама! ― он подбегает, и пачкает руки в этой страшной красной краске, и плачет, и зовёт, но мама закрывает глаза и уже не слышит его.
Мия неожиданно вложила руку в его ладонь, и он совершенно рефлекторно дёрнулся, отшатнулся, избегая контакта кожи к коже; увидел потерянное лицо сестры, быстро встал, выныривая из омута воспоминаний, вытягивая себя из комнаты, наполненной звуками фортепиано, запахом сирени, майским свежим ветром и кровью.