Чем-то происходящее всё же напоминало обыкновенную жизнь: выздоравливающие больные иногда доставали докторам совершенно ненужные, чужие и непонятно откуда взявшиеся цветы.
Склонилась над раковиной, быстро намылила руки почти до локтя. Смывая пену, поймала в зеркале своё отражение и даже не удивилась, встретив в нём те же знаки усталости, старости и недосыпа, что минуту назад отметила в лице Игната Ильхамовича.
Рогозина была уже в соседней, смежной, крошечной и душной палатке-операционной, когда очередное воспоминание мелькнуло, прорвавшись звуком собственного имени.
- Торакоабдоминальное ранение… Галина Николаевна, поскорее, милая моя…
***
- Галина Николаевна!
За всю жизнь отец назвал её по имени-отчеству два раза, с промежутком в два дня. Впервые – последним августовским вечером далёких семидесятых. Она стояла посреди комнаты, средоточие торжественного внимания (будто новогодняя ёлка!), настороженная, радостная, блестевшая глазами.
Форма – каждое движение напоминало, что она надета в первый раз – сидела слегка не так, но не от плохого кроя, а от новизны и неловкости. Не было кружев и оборок, складочек или крылышек. Жёсткий от крахмала прямоугольник фартука и длинное, на вырост, коричневое платье. Строгая и никак не семилетняя. Вот тогда-то отец и назвал её Галиной Николаевной.
Ранец она оставила под кроватью, рядом, на стул, выложила одежду и, пытаясь преодолеть навязчивый страх опоздания, попросила завести несколько будильников. Взрослые смеялись. Мама – ласково, отец – напряжённо, но искренне.
Спать её уложили рано, а сами ещё долго сидели за столом, о чём-то разговаривали. Свет из кухни золотой ниткой вливался в дверную щель. Галя щурилась, и свет дробился на тонкие столбики лучей, смешивался с темнотой. От долгого прищура в глазах встали слёзы, из-за них свет сложился в ещё более удивительный узор, переплётшийся с голосами родителей…
Потом она уснула, и в ночь на первый школьный день ей снился бескрайний белый песок, исполосованный тенями палаток.
***
- Галина Николаевна… - Во второй раз это прозвучало через двое суток, таким же ранним вечером, в том же узком дробящемся свете. Но слёзы в глазах стояли не от прищура.
На несколько дней отец выпал из жизни, не замечал её, почти не слышал. Прошло не меньше недели, прежде чем он снова отвердел. Окаменел и вспомнил о дочери.
В эту неделю, пока первоклашки, торжественные и растерянные, ходили с отглаженными воротничками, свежими тетрадями и кульками с завтраком, Галя появилась в школе только однажды. В четверг.
Шла в пасмурной темноте, оскальзываясь на рано (рано, как рано!..) облетевших листьях и грязи, испачкала туфли и колготки, забрызгала новый ранец. Заляпанная обувь, смятый фартук, яркий, неловко зацепленный гребешок.
- Галя Рогозина! Почему ты вчера не пришла?
Она подняла голову, посмотрела на учительницу, которой позавчера вручала гвоздики. Позавчера учительница показалась ей светящейся. Сегодня она была какая-то поблекшая, нецветная. Галя оглянулась и поняла, что класс теперь тоже нецветной. И везде пахнет мучным клейстером и луковой шелухой. Как в подвале их дома.
- Почему ты такая грязная? Упала? – Учительница подходит ближе, и запах лука становится невыносим. Галя выбегает в коридор, длинный, почти бесконечный, бежит прочь, прочь, потом переходит на шаг, а когда силы кончаются – будто из шарика – чпок! – выпустили воздух – она едва плетётся вдоль череды салатово-серых подоконников.
Кто-то попадает навстречу, о чём-то спрашивает, берёт за плечи и куда-то ведёт. Галя чувствует на лице холод воды, вдыхает её хлорный запах. Удушливый клейстер на время отпускает. Из подоконников и коридорной темени к ней выплывает кружка тёплого чая, но отбитый краешек мешает пить, царапает губы. Галя пробует ухватить кружку поудобнее. Ложечка (она тоже выплыла откуда-то из темноты) звенит о край, звенит в ушах.
Сквозь ложечный звон Галя слышит, как учительница шепчет кому-то – не ей:
- Я звонила им домой… У их вчера были похороны. Галина… мама.
Комментарий к
Игнорирую факты из некоторых серий.
========== Часть 5 ==========
Сумерек нет долго, но, когда они наконец падают на поезд, то накрывают вагоны мгновенно и плотно. Бледный ночной свет едва теплится под потолком; словно свечки, один за другим, загораются и гаснут экраны телефонов. Валя тоже включает свой, кладёт на стол дисплеем вверх. Лицо Рогозиной в холодном молочном отсвете снова кажется ей моложе, чем на самом деле. Темнота съедает морщины, складки, следы усталости.
Антонова щёлкает ногтем по металлическому подстаканнику. Звук выходит глухой. Она щёлкает сильнее, стакан, покачнувшись, падает на пол.
- Валя! – насмешливый шёпот из ежесекундно густеющей тьмы.
Но, только стакан возвращается на стол, как уже Рогозина тянется к нему и легонько щёлкает по металлу. Валя тихо смеётся. Внезапно, в свете телефона, замечает, что Галины ногти на указательном и среднем пальцах покрыты жёлтым налётом. Кожа вокруг – тоже.
- Ты так много курила? – Валентина спрашивает быстрее, чем успевает задуматься. Инстинкт наблюдательного медика.
- Сигареты бодрят,- неопределённо отзывается Рогозина. – Бодрили, - тут же поправляется она.
Долгое молчание прерывает внезапный стук по стеклу. Громкий, дробный, сначала – редкий, но уже через минуту дробь становится сплошной. Дождь.
- Очень душно, - замечает полковник. – Очень… Пойдём постоим в тамбуре.
Они выходят в тамбур, там дождь стучит ещё громче, сливаясь с шумом и скрипами поезда. Отдельные брызги, долетая снизу и сбоку – из разный щелей, – приятно холодят кожу.
- Утром будем дома.
- Как Коля?
- Беспокоится о тебе. Да что там беспокоится – все с ума сходят.
- Ты разве никого не предупредила?..
- Только его.
- А долго ты… жила там? Рядом?..
- Почти месяц до того, как встретилась с тобой.
Рогозина снова молчит. Антонова подходит к окну, прислоняется лбом к не слишком чистому стеклу.
- Галя, скажи, там был хирург, лет тридцати пяти-сорока?
- Да, - слегка удивлённо отвечает Рогозина. – Илья. Аясов.
Валентина кивает:
- Правильно, Илья. Знаешь, именно его жена подсказала мне, как тебя увидеть. Анна Борисовна. Если бы не она… – Внезапно Антонова выскакивает из тамбура обратно в вагон, в узкий закуток около купе проводников, с отчаянной силой дёргает книзу раму, высовывает голову под струи ворвавшегося дождя и кричит – громким, срывающимся, дрожащим голосом:
- Анна Борисовна! Спасибо! Спасибо!!!
Позже, в окончательно потемневшем вагоне, где самыми светлыми пятнами были лица пассажиров, Рогозина прижимала к себе всё ещё вздрагивавшую Валю, перебирала её волосы и шептала:
- Улетел орёл домой, солнце скрылось под горой. Месяц, после трёх ночей, мчится к матери своей…
***
- Спи, дитя моё, усни, сладкий сон к себе мани… В няньки я тебе взяла ветер, солнце и орла.
Во сне мальчик переставал плакать, но метался, словно лодка в бурю.
Мальчик. Даже про себя, даже много лет спустя, она называла его только «мальчик». Его чужое, иностранное имя, лишь отдалённо напоминая русское «Сашка», было непроизносимо. Проще было – «мальчик». Тем более он почти не говорил.
Как Сашка попал в госпиталь, неизвестно. Рогозина пыталась выяснить у пожилого доктора-немца, которому благоволило «начальство», если не личность мальчика, то хотя бы откуда он, кто родители. Бесполезно.
И пропал он так же внезапно. Мутной душной ночью, с угловой кушетки, зашторенной отогнутым брезентом.
***
Когда Рогозина готовила его к операции, на неё рычали. Орали на ломаном русском, угрожали. Но вырывать инструменты не решались. Единственный, согласившийся ей ассистировать, - Игнат Ильхамович – на последнюю угрозу, брошенную над задыхающимся мальчиком, очень спокойно ответил: