- Не хочу! Ненавижу! – взвыла, вновь убегая в тёмную комнату.
- Не-хо-чу… Хочу – как хо-чу… - всхлипывая по инерции, сыпала в кипяток цедру, глотала, давилась горькими хлопьями дефицитной апельсиновой кожуры. – Почему, ну почему…
Снег за окнами перестал издеваться. Ровным тонким слоем покрыл грязь. Позже, к утру, небо снова затянуло дождём, Галя успокоилась.
Дождь залил дикую истерику, снег постепенно засыпал последствия. Всё вернулось на круги своя.
Доучилась там, где училась, а потом к ней, уже взрослой, пришёл компромисс: стала преподавать в МГУ и Академии ФСБ. А потом всё равно выросла ФЭС, и Рогозина окончательно стала тем, что из неё вылепливал отец. Даже превзошла. «Перевыполнила план».
Спустя почти тридцать лет та истерика накрыла её вновь. Но поздно.
***
Валя изнемогала от неведения, неопределённости и больше всего – от невозможности увидеть Рогозину. Она почти месяц провела в приграничном посёлке, подрабатывая кем придётся, прежде чем представился случай попасть на территорию лагеря.
Взрывы доносились редко и издалека, гораздо ближе висели запахи крови и пороха – их с ветром приносило из лагерного палаточного госпиталя. Каждую ночь Валентину дробила одна и та же мысль: Галя была в нескольких километрах, всего в нескольких километрах, прищурившись, можно было различить фигурки людей между брезентовых стен, одной их которых – Антонова не сомневалась – была Рогозина. И при этой близости она не могла до неё дотянуться. Никак.
И тем не менее продолжала жить в посёлке, бросив Москву, работу и семью. И случай всё-таки пришёл – вошёл с худенькой хрупкой женщиной тридцати пяти лет, в платье, похожем на те, что носили до революции, с воротником, сколотым спичечной красной брошкой, и усталым, терпеливым и грустным лицом.
- Анна Борисовна, - представилась она тихо и напряжённо. - Если можно, чаю…
Анна Борисовна приходила в течение трёх дней, всякий раз задерживаясь не дольше, чем того требовала чашка чая. В первый день она рассказывала случаи из своей жизни и жизни своих подруг – таких же женщин, сошедших с досоветских картин. На второй вечер она впервые улыбнулась Валентине. А за третьей чашкой чая объяснила: если та хочет попасть на территорию лагеря, то должна найти мужчину. Его можно выдать за брата, мужа или жениха, и самой пройти вместе с ним. Но лучше за жениха, этот статус не требует документальных доказательств…
- Откуда вы знаете, что у меня там… кто-то есть?
Анна Борисовна отставила чашку, склонила гладко причёсанную голову.
- Подолгу здесь живут только старики и те, кто ждёт.
- А этот способ с женихом? Откуда?..
- У меня там муж. Пленный военный хирург. –Антонова вздрогнула. – Был жених – стал муж…
Анна Борисовна говорила коротко и просто, пила маленькими частыми глотками, её кожа была похожа на кальку, и от всего этого в её присутствии Валя словно слышала телеграфный перестук.
- Меня попросили прийти к нему, под видом невесты. Давно, очень давно. Отнести передачу. Там ведь, для привезённых врачей, - как тюрьма… Собрали пакет, еду, бельё. Но не пропустили, я пришла без ничего. С пустыми руками. Думала – зачем? Мне было так неловко: он заходит в комнатку, а там, ему сказали, его невеста. У него лицо было белое, страшное и какое-то окрылённое. Оказалось, его невеста давно-давно погибла. Давно-давно… Но он не показал вида, называл меня Анночкой, говорил ласковые слова. И я – я его тоже называла Илюшей… Хотя видела в первый раз. Потом пришла снова – опять без ничего. И снова. И… и потом мы поженились. Ему разрешили на два часа уйти, под конвоем…
Валя слушала её вполуха, рассеянно перебирая какие-то бумажки, улавливая только отдельные слова: «хирург», «как тюрьма», «давным-давно»…
- Анна Борисовна, почему ваш муж до сих пор там? Почему его не отпускают?
- А кто отпустит блестящего хирурга? Сколько идти боям – столько ему там быть. И если ваша знакомая – фельдшер, сестра, это не проще. Там никого не пускают…
- Нет, - сглотнув, в никуда ответила Антонова. – Моя знакомая – тоже хирург.
***
В следующий – и последний – раз они встретились на окраинной улице, самой близкой к лагерю. Валя пыталась поймать сигнал, а Анна Борисовна медленно ходила вдоль отцветающей пылью обочины.
- Анна Борисовна… Я работаю в ФЭС… Вы не знаете, что это, но поверьте, мы можем… Можем освободить их, найти…
- Валентина, - она впервые обратилась к Антоновой по имени, привычно склонив голову к плечу. – Я верю, вы верите, но этого мало. Уже год, - на этих словах её голос словно потух, - уже год я не надеюсь.
И тогда Вале захотелось сбросить тишину, содрать пыльную старую серость, покрывавшую посёлок стягивавшую небо. А Анна Борисовна, с её трепетным терпением и безнадежностью, пробором-ниточкой и белыми прозрачными губами, была частью этой тишины.
- Почему это так? – закричала она на женщину. – Почему? Почему никто не знает об этом лагере, об этом госпитале, об этой войне, о врачах, которых свозят сюда, словно заключённых, о людях, которых заставляют воевать? Почему?!
- Валентина… Валентина, найдите мужчину. Увидьтесь со своей подругой…
Больше об Анне Борисовне Антонова ничего не слышала.
========== Часть 4 ==========
Полотенце выскальзывает из рук – совершенно живое, изворотливое, скользкое. Чтобы его поднять, нужно опуститься, склониться к земле, но встать – встать будет очень сложно. Проще обтереть руки о футболку или о халат, после трёх операций его всё равно пора отдавать в стирку.
Рогозина стряхивает с пальцев капли воды и зажимает в ладонях полу халата. Вспоминает, как много свежих халатов всегда висит в лаборатории, около стеклянных дверей. В ФЭС. В Москве… Здесь они были бы нужнее.
Она подходит к обеденному столу для персонала, который на самом деле уставлен лекарствами, инструментами и пачками бумажных салфеток. Лишь несколько покрытых несчищенным налётом чашек напоминают, что здесь есть люди, нуждающиеся в еде.
Бойлер в углу всегда полон кипятка (кажется, это единственное, что здесь не переводится), в кружку падает тяжёлая тугая струя. Рогозина пьёт, облокотившись на спинку стула, медленно, понемногу. Привкус зелёного чая осел на языке, кажется, навсегда.
Времени не хватает всего на пару глотков. Брезентовый полог дёргается, и входит её напарник – морщинистый, рано поседевший, с изрядной лысиной и совершенно незапоминающейся внешностью.
- Новый.
Рогозина кивает, медленно, нехотя отрывается от стула, споласкивает чашку и подходит к коллеге. В какую-то долю секунды (зелёный чай слегка встряхнул заторможенное восприятие) она подмечает в нём десяток мелочей, которых не видела ещё утром. Красное шелушащееся лицо, такие же красные, крупные руки с коротко, почти до мяса остриженными ногтями, в пятнах карболки и йода. Глаза, несмотря на тёмную карюю радужку, кажутся бесцветными и маленькими. Губы обкусанные, сухие, обветренные, как у моряка. Шевелятся. Он что-то говорит – ей.
- …после противошоковой терапии. Неоперабельный. Но… Сказали: должен жить. Вы же понимаете, Галина Николаевна…
Несмотря на без малого двадцатилетнюю разницу в возрасте, в полевом опыте (за её плечами было только несколько лет Чечни – ничто по сравнению с ним), Игнат Ильхамович называл Рогозину исключительно по имени-отчеству, обращался только на «вы» и отчего-то – с необъяснимой виноватостью. Поначалу рядом с ним она ощущала себя девчонкой, но уже к концу первого дня, словно с кровью, своей и чужой, в руки вернулись верность и уверенность из давних военных лет. А вместе с ними хлынули воспоминания – не только о молодости, муже и горячих точках, но обо всём. Они настигали Рогозину ежечасно, спасая – незамысловато и нечаянно.
- Галина Николаевна, вымойте руки…
Она взглянула на ладони. Маленькое пятнышко жёлтой пыльцы на стянутой сухой коже. Да, она недавно обрезала лилии – те, что сейчас стоят в бутылке с отрезанным горлышком.