Сначала он не мог сделать ничего, разве что оставаться начеку. Но и это достигалось не так-то просто. Всегда открытый настежь, в каждой встрече он отдавал всего себя целиком, а за те месяцы, которые они провели в Элиде, Иккос успел великолепно его изучить. Он действительно видел Сотиона насквозь. Достаточно было одного жеста, намека на движение, подчас только блеска глаз, этих прекрасных светлых, искренних глаз, чтобы Иккос успел упредить его. Для Иккоса в Сотионе не было неизвестных, он решал его как детскую задачку.
Что, однако, сдерживало Иккоса - это неиссякаемая бодрость Сотиона. Сколько ни пытался он применить какой-нибудь серьезный прием, вложив в него весь запас своих сил, он встречал такой резкий и решительный отпор, на который, возможно, сам он был бы уже не способен, если б Сотион отказался от своей настороженности. Но тот слишком хорошо запомнил первое падение, такое стремительное и внезапное, и верил теперь лишь в упругость своего тела. Иккосу временами казалось, что все его усилия бесплодны, словно он сражается с фонтаном.
Однако скоро Иккос опомнился. Он стал сдержаннее в движениях, меньше усердствовал. Постепенно приучил противника к мысли, что способен только обороняться. Несколько раз слегка покачнулся, словно не чувствуя в ногах уверенности. Сотион поверил и этому. С наивной, простодушной уловкой сделал движение, как бы пытаясь ухватить Иккоса за затылок, и тотчас нагнулся, чтобы, завладев его ногой, опрокинуть. Иккос на шаг отступил, Сотион потерял равновесие и упал.
Нельзя сказать, что поднялся он в мгновение ока. Нет, он потратил на это гораздо больше времени. И не смог распрямиться сразу, а с минуту оставался на четвереньках, коленями и обеими руками в песке. А прежде чем занять основную позицию, отер пот: покрытой пылью рукой провел по лицу, на котором остались нелепые грязные полосы.
Грязь покрывала его колени, пятнами выступала на бедрах, на груди, висела на нем лохмотьями.
Сердечный союз, который зрители заключили с ним, был нарушен. Первыми отступились от него тарентинцы. Видя перед собой двух спортсменов из Тарента, они наконец выбрали того, который гарантировал большую уверенность в победе.
Сначала, когда они принялись выкрикивать имя Иккоса, их никто не поддержал. Кое-где даже прозвучало имя Сотиона. Но это уже не были крылья, способствующие высокому полету. Это были взмахи, неуверенные и слабые.
За один этот день Сотион приобрел опыт долгой жизни. Мир, которого он не знал и существование которого его никогда не занимало, соблазнил его, насытил прелестью своего восхищения, дал ощутить очарование своей близости и благоволения, а когда Сотиону почудилось, что самое большое несчастье оказаться за его пределами, этот мир отвернулся от него и он почувствовал себя обособленным от него, чтобы за минуту, более тягостную, чем долгие годы, испить до дна горькую чашу одиночества.
Неожиданно в его смятенной душе оживает образ Содама. Он видит его таким, каким держал в твердом захвате: растрепанные волосы, потное и утомленное лицо с напряженными чертами, но в глазах - непоколебимое спокойствие преемника Геракла.
Картина эта мгновенна, как молния, и, как молния, ошеломляет. Сотион, которому борьба не позволяет ни о чем подумать, начисто изолирует сферу сознания, необъяснимым чутьем постигает сокровенный смысл этого видения и, как по зову вещего сна, с улыбкой пробуждается. Он вновь становится самим собой, увлеченным атлетом и радостным жрецом чудесной литургии тела.
Но его жертвенная судьба близка к завершению. Истомленный своим дополуденным времяпрепровождением - расточительством сил в состязаниях, борьбой с Содамом, - он уже не в состоянии одолеть противника. Иккос силен тем, что сэкономил в течение дня, а из этого сейчас слагается баланс. Легкая тренировка утром. Массаж. Сон до полудня в живительной тени на склоне горы Крона. Дополнение тому - крохи сил, сбереженные в ходе состязаний, остатки энергии, не израсходованные ни на одно лишнее движение. Наконец, борьба с Евтелидом, легкая и недолгая, оставившая время на отдых.
Все это вместе в такую минуту - колоссальное богатство, и Сотион в сравнении с ним - нищий.
Последний раз вступает он в борьбу, поднимает руки, намереваясь сцепиться с Иккосом, но тот, захватив его в талии, опоясал стальным объятием, руки, все еще простертые в движении, застывают, будто держа невидимый кувшин, и Сотион, без дыхания, с улыбкой, которая быстро улетучивается с побледневшего лица, как дух из тела, тянется вверх, словно дрожащим устам предстоит испить последнее вино расточительного, разгульного пиршества, однако ступни его уже не достают до земли. Иккос выбивает ее у него из-под ног, и Сотион валится, как нищий, выброшенный на улицу за порог лавки ростовщика, а прощальные лучи солнца напрасно изливают на него свое золото.
VII. Разгар праздника
Греческие сутки исчислялись от заката до заката. Конец пентатла завершал четырнадцатый день парфения, в то время как новый - пятнадцатый день уже рождался в янтаре вечерней зари.
Это был праздник, собственно говоря, разгар праздника. Некогда один оборот Земли вокруг оси охватывал своим кругом света и мрака все торжество и жертвоприношения, и игры. Но состав игр расширялся, все большее число атлетов не успевало состязаться в этот срок, и день в конце концов лопнул, окружив себя четырьмя планетами в виде разбитого на куски солнца. Сам он при этом остался, разумеется, не только центром, но и источником событий в этот день, исполненный молитв и фимиамов жертвоприношений, игры обретали значимость и сами становились частью культа, а стадион простирался до алтаря Зевса подобно дороге пилигримов.
День этот состоял из двух половин: темной и светлой. Эта вторая начиналась с рассветом - время Зевса и небесных богов, а с наступлением сумерек приходила пора духов, демонов и богов подземного царства.
Первыми появились жрецы Пелопса. Они зажгли огонь на его могиле и закололи черного барана. Ксилей, дровосек Священной рощи, вырезал часть мяса на загривке жертвы и отложил в сторону. Это было только его право, никто иной не должен прикасаться к мясу жертвенных животных, приносимых богам подземного царства. Их кровь принадлежит земле, где обитают их души, и поэтому кровь черного барана стекала в отверстие, уходящее в глубь могилы. Мясо, кости и шкуру должен поглотить неумирающий огонь - и черный баран пылал на алтаре, куда добавляли все новые и новые дрова, пока от жертвы не останется пепел и угли.
Процедура тянулась долго, месяц уже вышел из-за гор Трифилии, а жрецы, всматривающиеся в огонь, безмолвствовали. Наконец один из них начал призывать Пелопса - его душу, напоенную свежей кровью, он рассказывал ей об Олимпии, в которой Пелопс некогда царствовал, - приглашал его на игры.
А в это время члены рода Иамидов, олимпийских прорицателей, собрались в маленькой круглой часовне за пределами Священной рощи. Часовня была пуста и темна. Жрецы прибыли с факелами, густой, смолистый дым клубился под деревянной переборкой крыши. У южной стены расположен низкий алтарь, эсхара, обычный камень, обтесанный в виде треугольника. Самый старший из Иамидов своим факелом зажег на нем горсть хвороста и подсыпал в огонь ладана. "Иам! Иам!" - призывали олимпийские прорицатели своего предка, сына Аполлона, потом они пели гимн.
Тесное пространство часовни заполнялось дымом, воздух сделался густым и удушливым. Люди давились от кашля, слезы застили глаза. Прекрасные древние строки гимна увядали в их осипших голосах, как прибрежные фиалки, воспеваемые в гимне, на которые дева Эвадна уложила своего младенца. А сама жизнь Иама, сотканная из солнечных лучей и цветов, дробилась и рассыпалась, как иссохший стебель, в невнятном бормотании их голосов. От всего, чем некогда был этот сын бога, остался только пепел и дым: факелы догорали, круглая часовня смахивала на склеп, в нем ширился мрак, мрак смерти, которой не миновать даже богам.