Владычица Афин, Периклова подруга.
Которую Сократ почтил названием друга
так охарактеризовал Аполлон Майков в середине прошлого столетия Аспасию в посвященном ей стихотворении. О масштабе личности позволяет судить не только круг друзей человека, но и его враги - ненавистником Аспасии был комедиограф Аристофан.
И в давнем кратком этюде об Аспасии, и в написанном спустя тридцать лет подробном жизнеописании Петрарки Парандовский твердо придерживался одного принципа - ревностной верности фактам. "С большим трудом и сожалением решаюсь я заполнять собственными домыслами те или иные пробелы в достоверных сведениях и, пока есть надежда, стараюсь учесть даже самые беглые указания", - признается он. На солидном фундаменте исторической и филологической основательности Парандовский неизменно возводит легкое и привлекательное здание художественной прозы.
Объясняя разницу между трудом ученого и трудом писателя, он указывает в статье "Работа над "Петраркой", что наиболее существенное отличие заключается в самой трактовке предмета: "...где один цитирует различные мнения по спорным проблемам, прежде чем высказать собственное суждение, другой дает готовое решение в ходе цельного, непрерывного повествования".
В случае с Петраркой задача биографа одновременно облегчается и усложняется тем, что великий поэт сам позаботился передать грядущим поколениям собственный портрет - таким, каким хотел его видеть, запечатленный в "Письме к потомкам", в диалогах "Тайны", в специально отобранных посланиях. Часть своей корреспонденции он сознательно уничтожил. "Петрарка считал, что потомки будут гораздо более требовательными к нему, чем современники, и хотел предстать перед ними в праздничном наряде", замечает по этому поводу Парандовский. Писатель сумел показать создателя бессмертных сонетов и в момент триумфа на Капитолии, и в годы скитаний, и в часы работы, размышлений, и в минуты смятения, скорби. Петрарка изображен гениальным поэтом и философом-гуманистом, страстным трибуном, родоначальником европейской культуры Возрождения.
Еще в начале XIX в. горячий поклонник творчества "певца Лауры" К. Н. Батюшков писал о нем: "Он заслужил славу трудами постоянными и пользою, которую принес всему человечеству, как ученый прилежный, неутомимый; он первый восстановил учение латинского языка; он первый занимался критическим разбором древних рукописей как истинный знаток и любитель всего изящного. Не по одним заслугам в учености имя Петрарки сияет в истории италиянской; он участвовал в распрях народных, был употреблен в важнейших переговорах и посольствах... Наконец, Петрарка сделался бессмертен стихами, которых он сам не уважал, - стихами, писанными на языке италиянском, или народном наречии... Он и Данте открыли новое поле словесности своим соотечественникам...". В книге Парандовского Петрарка до последнего вздоха вникает в сокровенный смысл "Одиссеи" и умирает над бессмертными строками поэмы Гомера. Сцена эта как бы символизирует собою, что новое время, выразителем которого был Петрарка, "именно в античности черпало свои идеалы высшей культуры, высшего стиля жизни, свободы и презрения к изжившим себя формам жизни средневековья".
В этом томе удачно переплелись оливковые ветви, из которых делались венки для древних эллинов - победителей Олимпийских игр и лавры, возложенные на голову "короля поэтов" Петрарки, исполненного собственного достоинства человека, провозгласившего начало нового времени - эпохи Возрождения. Идея преемственности эпох в области культуры пронизывает все творчество Яна Парандовского, помогающее осознать непреходящее по своей ценности духовное наследие прошлого как важнейшую составную часть нашей цивилизации.
P. S.
Книга находилась в печати, когда из Варшавы пришла скорбная весть о том, что Ян Парандовский скончался 26 сентября 1978 года. Некоторые глаголы во вступительной статье следовало бы поэтому употребить в форме прошедшего времени. Но многие из них и теперь должны оставаться во времени настоящем, ибо оно неизменно по отношению к подлинным творениям искусства.
Святослав Бэлза
Часть первая
В ГИМНАСИИ
I. Священный мир
В удивительной чистоте афинского утра голос спондофора[1] звучал величаво и глубоко. Городской трубач загодя призвал к тишине, приглушил гомон толпы, которую созвал на рассвете. Ясный четырехугольник Рыночной площади объявление о празднике встретил безмолвием.
В третье полнолуние после летнего равноденствия в месяце, который в Элиде назывался парфением, Олимпия примет атлетов и гостей. Участвовать в играх может любой грек, рожденный свободным, не запятнавший свои руки убийством, тот, над кем не тяготеет проклятие богов. И весь мир не должен совершать преступлений, проливать кровь, бряцать оружием, и в первую очередь земля Элиды, Священная роща Зевса, время и место игр. Священный мир.
Извечные слова, становясь еще более величественными в красноречивой речи олимпийского жреца, в семьдесят шестой раз возглашали священный союз, который на заре времен заключили и на бронзовом диске выбили цари истории далекой, как легенда: Ифит Элидский, Клеосфен Писийский и Ликург Спартанский. В памяти слушателей возникали остроконечные буквы надписи, свернувшейся, как змея, от края к центру бронзового круга - божественный символ вечности. На протяжении трех столетий одним и тем же голосом взывает Олимпия, и каждые четыре года сияющая линия стадиона прерывает междоусобицы, выбивает мечи из рук врагов, собирая их перед одним алтарем. Двенадцати поколениям она отмеряет свое время знаками в небе, ведет счет лунам, и всегда одно-единственное полнолуние, волшебный кубок, скрепляет мир клятвой.
Речь спондофора фраза за фразой разоружала страны, города, горы, побережья. Эллада раздробленная на сотню мелких владений, разделенных границами, крепостными стенами, валами, где жили в обособлении по своим законам и обычаям, бурля от унаследованных раздоров, раскрывалась, свободная и привольная, вдоль дорог и троп, по наказу божьему наделенных безопасностью. Усмирял он даже разбойников в горных ущельях, даже варваров, не подвластных религии Зевса, ибо каждый грек брал на себя обязательство преследовать тех, кто попытается силой преградить путь в Олимпию. Воцарялось время всеобщего перемирия. Объявленное весной, оно продолжалось до осени, объединяя две самые священные поры года: когда небо дает обещание и выполняет его.
Спондофор стоял на груде щебня, которую его величественная фигура и высокое положение превращали в мраморный пьедестал. От агоры[2] не сохранилось ничего, кроме геометрической иллюзии четырех пересекающихся углов. Аллея платанов едва-едва позволяла уловить следы весны среди обгоревших стволов. На фоне прозрачного неба бледно-желтые развалины Акрополя подчеркивали темные пепелища храмов. Следы персидской войны заживлялись медленно в запахе извести и свежеобожженного кирпича, которым наполнился весь город от наспех слепленных хибарок до поражающих своей кладкой новых крепостных стен.
Они уже виднелись повсюду - пересекали пустое пространство уничтоженных улиц, высились на фундаментах из самых разных камней, разбитых колонн, раздробленных статуй. Сюда попадало все, что сохранилось от прежних Афин, обвод новых стен будет больше, с учетом великого будущего города.
Рыночный люд одет был убого: босой, в темных, перехваченных ремнями рабочих хитонах. Но жрец вслушивался в трудовой ритм города, как бы улавливая в нем отзвук молотов Судьбы, и, завершив свою речь перед этим людом, напоминавшим толпу рабов, долго держал простертой правую руку, словно перед собранием царствующих особ.
К спондофору приблизился тот из граждан, который был проксеном[3] Элиды, полномочным представителем по олимпийским делам в сношениях с богами и афинскими властями, протянул ему руку, чтобы проводить в пританей.