– Что я говорил! – радостно восклицал Ниссельсон. – Действует безотказно!
Приемника я лишился через неделю. Его украли вместе с чудом современной техники. С приемником ворам пришлось повозиться – он был на фигурных болтах. А вот с чудом проблем не возникло: воришки просто отлепили его от стекла.
В лаборатории мне сказали, что обо мне уже несколько раз справлялся ректор. От всей души посулив ему черта, я поплелся на третий этаж, где в просторных, прохладных кабинетах гнездились высшие чины Института.
Ректор был человеком со стороны. К науке он не имел ни малейшего отношения. Звали его Сергеем Ивановичем Берендеевым.
После смерти прежнего ректора, моего близкого друга академика Бочкарева, Институт почти полностью захватила группировка, состоявшая из бывших министерских бюрократов. Она действовала слаженно, неумолимо и безжалостно, как семья изголодавшихся удавов. Из Института исподволь выдавливалась старая институтская гвардия, сформировавшаяся как научная школа еще в сталинские времена.
Я давно смирился. Раз и навсегда поняв, что бороться со всем этим злом может либо герой, либо ненормальный: это все равно, что в глухом переулке в одиночку сражаться с дюжиной головорезов.
Вообще-то чиновников Институт интересовал мало. Вернее, не интересовал вовсе. Их интересовало совсем другое. Их интересовали обширные площади, на которых стояли институтские корпуса. Они мечтали их стереть с лица земли, чтобы на их месте возвести бизнес-центр или пятизвездочную гостиницу.
…Подпольно – правда, об этом знал весь Институт – я два года назад на базе лабораторной мастерской организовал малюсенький цех по изготовлению памятников для кладбищ.
Иногда в заказ попадали новые русские, не помышлявшие о похоронах и любившие украшать свои многокомнатные берлоги бюстами топ-моделей, ставших их любовницами или женами.
Бюсты, в зависимости от воли или каприза богатеев, изготовлялись либо из бронзы, либо из мрамора, либо из гранита.
В мастерской работали два талантливых скульптора. Иногда ваятели запивали.
В запои они входили мягко, постепенно, так сказать поэтапно, и извещали о них заранее. «Левушка, друг ты наш сердешный, – говорили мастера, лаская меня ультрамариновыми алкоголическими глазами, – не бойся, все в срок сделаем. Памятник будет, что твой огурчик!» И точно, ни разу не подвели.
Я старался как можно меньше попадаться на глаза начальству. По этой причине бывал я в Институте не чаще двух-трех раз в неделю. Меня трудно было застать на рабочем месте. Я вроде как бы и был, и вроде меня как бы и не было.
Я принес в Институт три почти новых пиджака. Один, из тяжелого твида, всегда висел на спинке стула у меня в кабинете, второй, светло-бежевый, летний, болтался на гвозде в одном из лабораторных помещений. Третий, в крупную клетку, похожий на клоунский, подаренный Петькой и, по его клятвенным заверениям, снятый им с пьяного Евгения Евтушенко, пылился у моих скульпторов в подсобке.
Наличие пиджаков недвусмысленно намекало на то, что их хозяин где-то рядом, что он просто вышел. Переизбыток пиджаков никого не удивлял. Если мной интересовался кто-то из высшего институтского руководства, мои верные соратники отвечали, что заведующий лабораторией или приболел, или отбыл в местную командировку. Так вели себя многие руководители среднего институтского звена. К этому привыкли. А лаборатория тем временем работала, жила, сотрудники по мере сил «двигали науку» и исправно получали зарплату.
Эту манеру руководства, как бы из укрытия, я перенял у своего предшественника, членкора «Большой Академии» Лени Шихмана, который уверял: чем реже бываешь на работе, тем лучше.
«В тени меньше потеешь», – говаривал он.
«Надо уметь правильно наладить механизм управления коллективом, – втолковывал он мне. – Надо дать людям возможность работать без оглядки на начальство. Больше самостоятельности, больше умеренной и здравой инициативы! Но… – тут Леня со значением шевелил бровями, – чтобы ни о кого не могло возникнуть крамольной мысли, что можно вообще обойтись без шефа, надо иметь некий оселок, на котором все держится. Самое простое и верное – это подпись. Которую на некоторых, исключительно важных, документах не имеет права ставить никто, кроме тебя».
Несколько лет назад Шихман отправился на лето к дочери в Штаты. Да там и остался. Теперь Леня читает лекции в каком-то университете на Восточном побережье. А я унаследовал его лабораторию.
…Моя официальная научная тема была где-то на задворках науки, лаборатория больших площадей не занимала. Сотрудников у меня было раз-два и обчелся. Это я к тому, что лаборатория не привлекала к себе пристального внимания со стороны институтского и министерского начальства.
Повторяю, лаборатория была малочисленна. Зато в ней работали крепкие профессионалы, среди которых попадались истинные подвижники науки. Такие как Сева Долгополов и Маша Кругликова. Обоих я знал еще со студенческих времен.
Это были бессребреники, которые в работе видели смысл жизни. Как ни странно, такие люди еще не перевелись. Я старался платить им больше, подбрасывая из кладбищенских и «бюстовых» денег. Тем более что каждый из них был обременен семьей. У Севы не работала жена, а у Маши был малолетний сын и муж, которого я видел два раза, и оба раза тот был вдрызг пьян.
У Севы и Маши были самостоятельные темы. Чем на самом деле занимался я и как использовал их работы, они вряд ли догадывались.
Много лет я действовал как генератор и селекционер. Я работал методично, незаметно и планомерно. Как мудрый муравей из известной сказки. Я складывал, собирал, отсеивал, просеивал, отбирал, откладывал, снова складывал, группировал; я строил фортификационные научные укрепления, потом сам же их разрушал и на их месте возводил новые, прочнее и выше прежних.
В конечном итоге вся эта титаническая работа вылилась в короткую формулу, полную феерического динамизма и космической мощи.
Формула, рожденная мною в ночной тиши, была озарением. Но не только. Это был результат многих других бессонных ночей, когда я с неистовой страстью молил своего индивидуального научного бога о чуде, которое увенчало бы мои многолетние попытки прорваться к вершинам науки.
…Пока я никому не мешал. Или, скорее всего, до меня просто не доходили руки. Но до меня могли добраться в любой день, в любой час, в любую минуту – это я хорошо понимал. И тогда мне несдобровать: не спасут ни дипломы, ни профессорское звание.
…Вернемся же к Берендееву. Сергей Иванович Берендеев, нынешний ректор и мой непосредственный начальник, прежде работал в министерстве.
По слухам, Сергей Иванович у министра, когда тот был еще руководителем главка, был кем-то вроде денщика и носил за ним домашние туфли без задников и большущий кожаный портфель, набитый бутербродами.
Теперь министр обзавелся новым слугой, а Берендеева пристроил на теплое местечко в наш Институт.
Бывшему чиновнику страшно хотелось, чтобы все принимали его за ученого. Для этой цели он уже второй год отращивал себе профессорскую бороду. Она очень ему шла, и со временем Берендеев приобрел поразительное сходство с Менделеевым, портрет которого велел перенести из конференц-зала к себе в кабинет.
Я помнил этот портрет. Вернее историю, связанную с ним. В начале восьмидесятых двое студентов выпускного курса, взбодрив себя портвейном, торжественно пронесли его по Красной площади на первомайской демонстрации вместо портрета Карла Маркса в одной компании с портретами Энгельса, Ленина и Брежнева. Никто ничего и не заметил.
…В кабинете ректора царил полумрак, что было мне на руку. И все равно я сел так, чтобы Берендеев не мог видеть мою травмированную щеку.