Вечерами я делала обход и проверяла, что происходит у людей в жизни, и приходила к выводу, что у всех происходит любовь.
В первой квартире жил Андрюшка с бабушкой и печатной машинкой. Андрюшка носился туда-сюда на велосипеде, но меня интересовала только бабушка с машинкой, которая сама по себе представляла для меня ценность больше, чем все игрушки в этом доме. Когда за машинку садилась бабушка, начиналась трескотня и щелкотня, а бабушка светила глазами, бормотала что-то, хихикала сама с собой и с кем-то говорила. Я сидела рядом и восхищалась тем, как быстро щелкают кнопки, оставляя за собой буквы, а бабушка бубнит и никого вокруг не замечает. Андрюшка пояснял:
– Бабуля у нас того, папа говорит, она «чиканутая».
Я уважительно смотрела на чиканутую бабулю и хотела тоже так чикануться, когда вырасту. Однажды бабушка вдруг заметила меня и спросила:
– А, вот и вы, барышня! Ну что скажете, как лучше написать – дорогой или драгоценный, а?
Я подумала и сказала, что «драгоценный» – как-то более подходяще, особенно если речь идет о коробочках или бусиках. Бабушка подняла очки на лоб и протянула:
– Бусикааах?
А потом так долго хохотала, тряся головой, что я сразу поняла значение слова «чиканутая». Но бабуля серьезно сказала:
– Нет, юная барышня, у меня тут речь не о бусиках, а о самом для меня дорогом человеке, которого уже нет на свете, об Андрюшином дедушке, и я пишу о нем, чтобы эти воспоминания не умерли вместе со мной. Вот ты подрастешь и почитаешь, правда?
Я пообещала прочитать, как только научусь, а старушка снова унеслась далеко в прошлое, и глаза ее светились, как у молодой девушки.
В следующей квартире жила мама Юльки, и я любила смотреть, как она вертится перед зеркалом, красит волосы и все, что у нее на лице, напевая при этом «Шумел камыш, деревья гнулись», и подмигивает мне накрашенным глазом. А потом приходил с работы Юлькин папа и кружил хохочущую Юлькину маму по всей квартире. Я сделала себе пометку на будущее – обязательно буду краситься вся с ног до головы, пусть и меня кружат. А пока надо потренироваться, акварельные краски у меня есть, если что возьму у мамы на трюмо, у нее там целая коробка разных тюбиков и кисточек – специально, чтобы красить женщин.
В третьей квартире жил какой-то старый военный чин, который делал рыбок из капельниц и иногда дарил мне. Еще недавно мне открывала дверь его жена, а сейчас он был совсем один со своими капельницами, которых у него было очень много. Почему-то он называл меня матерью, хотя я точно знаю, что он никак не мог являться моим сыном, будучи лет на шестьдесят старше. Встречая меня, он всегда радовался:
– Ну что, мать, как жизнь молодая?
Я все ему рассказывала: что в саду сплошные дрязги и интриги, а Танька с Денькой решили пожениться, но им не разрешают до совершеннолетия, и они играют в жен и мужей и хотят, чтобы я была их дочкой, а я никак не могу – потому что на прошлой неделе сама собиралась пожениться с Денькой.
Старый военный очень внимательно меня слушал, ни разу не улыбнувшись, а потом вздыхал и произносил:
– Да, мать, такая она, любовь-морковь, – и дарил мне рыбку.
В соседней с ним квартире жила тетя Лариса. Она все время играла на гитаре и пела песни про любовь. Благодаря ей я познакомилась с репертуаром певцов всех времен и народов. Как-то я спросила тетю Ларису:
– А песни не про любовь бывают?
Она замолкла и уставилась на меня, как будто впервые увидела. А потом пропела:
– Только любовь правааа.
Я поняла, что говорить она не умеет и изъясняется только песнями, и сидела слушала дальше.
Рядом жили муж с женой, которые тоже не умели говорить, и постоянно ругались. Мне всегда было интересно наблюдать, как они, угощая меня каким-нибудь яблоком, начинают ссорится из-за всего, живописуя мне недостатки друг друга. Мне нравилось смотреть на эту картину, потому что я знала – когда кого-то из них не было дома, то по одиночке они грустили и рассказывали мне, как они познакомились и какой хороший у них супруг(а) и как тошно, когда этой заразы нет дома. Я понимающе кивала, – как же, знаю-знаю, у нас в саду все точно так же.
Потом я шла домой. Мама, взглянув на меня, интересовалась – не надоела ли я еще соседям, и что у них происходит. Я безнадежно махала рукой – у них происходит любовь и больше ничего. У нас еще восемь этажей по шесть квартир на каждом. Надо сходить и к ним, – посмотреть, как там они любят.
Мой друг Генка
Когда-то у детей было одно хорошее средство связи. Если друг живет в соседнем доме, то можно драть глотку с балкона. А если друзья – соседи в три этажа друг над другом, то хорошее средство связи – это батарея. Надо всего-то шарахнуть по стояку и, если ты нижний этаж, встать на стол и орать в потолок у стояка:
– Генка, выходи гуляяять!
Если же ты верхний этаж, то орать в пол. А если этаж, где живет дядя Ваня, то, соответственно:
– Вы, спиногрызы, (три минуты нецензурной брани) задолбали уже! Поднимите свои ж… и двигайте ходулями!
А мы, воспитанные и вежливые дети, орали в ответ:
– Здрассьте, дядь Вань, у нас нет ходуль!
Над Генкой жила Танька, и наш многострадальный стояк выдерживал налет троих налетчиков, пока родители не подарили ей детский телефон – два аппарата, соединяющиеся проводом, который можно провести из квартиры в квартиру. И подлая Танька стала болтать с Генкой не по стояку, а по телефону, так что мне и дяде Ване ничего не было слышно. Приходилось отдуваться за всех и долбить по стояку, пока Генка не перестанет болтать с этой змеюгой и не присоединится к беседе со мной по батарее. Надо ли говорить, что визиты сантехников были не редкостью в нашем подъезде.
У нас были свои условные сигналы: один раз – «выходи на улицу», два раза – «мне влетело, сижу дома, приходи». А три раза – «иди на балкон». Адресат идет на балкон, и сверху на веревочке спускается корзинка с гуманитарной помощью в виде котлет или еще чего-нибудь для поддержки духа , наверх она поднимается с ответными подарками.
Родители иногда спрашивали: «Дети, вы живете в одном подъезде в метре друг от друга. Не проще ли подняться или спуститься по лестнице?» От такого у нас челюсть падала на пол. По лестнице?!?! Это когда у нас есть батарея и балкон??? Ну что за нелепые мысли приходят взрослым в голову порой!
В школу с Генкой мы шли вместе. Он нанизывал на большую палку наши портфели, и, перекинув ее за спину, согнувшись в три погибели, тащился за мной, а я плыла, как царь-лебедь. Папа, на своем пункте наблюдения у окна, всегда качал головой – «Эх, бедолага, держись».
Как-то мне купили портфель, который я я мыла шампунем и нежно вытирала махровым полотенцем. И конечно, никогда (никогда!) не ставила его на пол! Генка относился к сумкам, как нормальный, поэтому не ведал что творит, когда однажды, устав тащить палку с нанизанными на нее портфелями, встал отдохнуть и вытереть пот со лба, поставив портфели на чистый белый снег. Увидев такое святотатство, я завопила: «Ты поставил мой портфель на снег!!! Ты. Поставил. Мой. Портфель. На Снег!!!»
В это время мои родители, побросав все дела, припали к окну, и мама, схватившись за сердце, в ужасе прошептала:
– Он что сейчас сделал? Он что, поставил ее портфель на снег?
Папа вздохнул:
– Беги, мужик, спасайся.
Мама, прикрыв глаза, всхлипнула:
– Такой хороший был мальчик.
Дальше они наблюдали, как я гоняю Генку палкой по всему двору. Этажом выше его родители, наблюдая ту же сцену, одобрительно кивнули:
– Смотри, Наташа с Геночкой играют. Как хорошо, что наш остолоп дружит с такой хорошей девочкой.
На следующий день Генка принес мне пачку своих высоко ценимых рисунков корявых грузовиков. А я, когда играла в школу… Да, я играла в школу одна, потому что со мной в школу никто не играл. Почему-то им не нравилось, что я ставлю двойки, вызываю родителей и выгоняю с уроков – и все в течение одного урока. Поэтому я играла одна. У меня был настоящий журнал, где были фамилии всего моего класса, куда входили также соседи, друзья и родители. И не могу сказать, что они могли похвастаться успеваемостью. Если бы они заглянули в мой журнал, то устыдились бы своих оценок и узнали бы, что все они второгодники и двоечники. Двойки же я ставила потому, что они красивее пятерок. И всем Генкиным рисункам я влепила двойки, а одному страшному грузовику даже двойку с тремя минусами. Когда Генка пришел в гости и увидел, что его картины оценены не столь высоко, как он думал (да и думал ли он вообще, что рисункам кто-то будет ставить оценки), он выпятил губу и дрожащим голосом промямлил: