— Именно так; Без сомнения, между обоими этими понятиями зла существует некая поверхностная аналогия — чисто внешнее сходство, которое позволяет нам вполне оправданно употреблять такие выражения, как «спинка стула» или «ножка стола». Иногда они говорят, так сказать, на одном языке. Какой-нибудь грубый шахтер, неотесанный, неразвитый «тигрочеловек», выхлебав пару лишних кружек пива, приходит домой и до смерти избивает свою надоедливую жену, которая неблагоразумно попалась ему под горячую руку. Он убийца. И Жиль де Ре был убийцей. Но разве вы не видите, какая пропасть их разделяет? В обоих случаях употребляется одно и то же «слово», но с абсолютно разным значением. Нужно быть невероятным простофилей, чтобы спутать эти два понятия. Все равно что предположить, будто слова «Джаггернаут»[124] и «аргонавты»[125] имеют общую этимологию. Несомненно, такое же слабое сходство существует между «общественными» грехами и настоящим духовным грехом, причем в отдельных, случаях первые выступают в роли «учителей», ведущих человека ко все более изощренному святотатству — от тени, к реальности. Если вы когда-либо имели дело с теологией, вы поймете, о чем я говорю.
— Должен признаться, — заметил Котгрейв, — что я очень мало занимался теологией. По правде говоря, я много раз пытался понять, на каком основании теологи присваивают своей любимой дисциплине титул Науки наук. Дело в том, что все «теологические» книги, в которые мне доводилось заглядывать, были целиком посвящены либо ничтожным и очевидным вопросам благочестия, либо царям Израиля и Иудеи. А все эти цари меня мало интересуют.
Амброз усмехнулся.
— Нам стоит постараться избежать теологической дискуссии, — сказал он. — У меня появилось ощущение, что вы можете оказаться опасным противником. Хотя упомянутые вами «цари» имеют столько же общего с теологией, сколько гвозди в сапогах шахтера-убийцы — со злом.
— Однако вернемся к предмету нашего разговора. Вы полагаете, что грех есть нечто тайное, сокровенное?
— Да. Это адское чудо, так же как святость — чудо небесное. Время от времени грех возносится на такую высоту, что мы совершенно неспособны воспринять его существование; Он подобен звучанию самых больших труб органа — такому низкому, что оно недоступно нашему слуху. Иногда грех может привести в сумасшедший дом или к еще более странному исходу. Но в любом случае его нельзя путать с простым нарушением законов общества. Вспомните, как Апостол, говоря о «другой стороне», различает «благие деяния» и «благодать»[126]. Человек может раздать все свое имущество бедным и все же не испытать благодати, точно так же можно не совершить ни одного преступления и все же быть грешником.
— Ваша точка зрения очень необычна, — сказал Котгрейв, — но я признаюсь, что она меня чем-то привлекает. Мне кажется, из ваших положений логически вытекает заключение, что настоящий грешник вполне может произвести на стороннего наблюдателя впечатление достаточно безобидного создания?
— Конечно — потому что истинное зло не имеет отношения к общественной жизни и общественным законам, разве что нечаянно и случайно. Это потаенная страсть души — или страсть потаенной души, как вам больше нравится. Когда мы случайно замечаем зло и полностью осознаём его значение, оно и в самом деле внушает нам ужас и трепет. Но это чувство значительно отличается от страха и отвращения, с какими мы относимся к обычному преступнику, ибо в последнем случае наши чувства целиком основаны на заботе о своих собственных шкурах и кошельках. Мы ненавидим убийцу, потому что не хотим, чтобы убили нас или кого-нибудь из тех, кто нам дорог. «С другой стороны», мы чтим святых, но не «любим» их, как любим наших друзей. Можете ли вы убедить себя в том, что вам было бы «приятно» общество св. Павла или что мы с вами «поладили» бы с сэром Галахадом[127]? Вот и с грешниками так же, как со святыми. Доведись вам встретить очень злого человека и понять, что он злой, вы, без сомнения, испытаете ужас и трепет; но причин «не любить» его у вас не будет. Напротив, вполне возможно, что, забыв о его грехе, вы нашли бы общество этого грешника довольно приятным и немного погодя вам пришлось бы убеждать себя в том, что он ужасен. И тем не менее разрушение привычного мира чудовищно. Что, если бы розы и лилии с наступлением утра вдруг стали кровоточить, а мебель принялась бы расхаживать по комнате, как в рассказе Мопассана[128]!
— Я рад, что вы вернулись к этому сравнению, — заметил Котгрейв, — и как раз собирался спросить у вас, что в человеке может соответствовать таким вот воображаемым фокусам неодушевленных предметов. Одним словом — что есть грех? Вы дали абстрактное определение, но мне хотелось бы получить конкретный пример.
— Я уже говорил вам, что грех очень редко встречается, — сказал Амброз, который, казалось, хотел уклониться от прямого ответа. — Материализм нашей эпохи много сделал для уничтожения святости, но еще больше преуспел в уничтожении зла. Земля столь уютна, что нас не тянет ни к восхождениям, ни к падениям. Сдается мне, что ученому, решившему «специализироваться» на Тофете, пришлось бы ограничиться лишь антикварными изысканиями. Ни один палеонтолог не покажет вам живого птеродактиля.
— Однако вы-то, похоже, «специализировались» и, судя по всему, довели ваши изыскания до наших дней.
— Вижу, вам действительно интересно. Ладно, признаюсь, я немного занимался этим и, если хотите, могу показать одну вещицу, имеющую прямое отношение к предмету нашей с вами занимательной беседы.
Амброз взял свечу и направился в дальний угол комнаты. Котгрейв увидел, как он открыл стоявшее там старинное бюро, достал из потайного отделения какой-то сверток и вернулся к столу, за которым проистекал разговор.
Развернув бумагу, Амброз извлек из нее зеленую книжечку.
— Только обращайтесь с ней поаккуратнее, — попросил он — Не бросайте где попало. Это один из лучших экспонатов моей коллекции, и мне было бы очень жаль, если бы она вдруг потерялась.
Амброз погладил выгоревший переплет.
— Я знал девушку, которая это написала, — добавил он. — Ознакомившись с изложенными здесь фактами, вы увидите, как это прекрасно иллюстрирует наш сегодняшний разговор. Там есть и продолжение, но об этом я не хочу говорить.
Несколько месяцев назад в одном журнале появилась любопытная статья, — продолжал Амброз с видом человека, желающего сменить тему разговора. — Она была написана каким-то врачом — кажется, его звали доктор Корин. Так вот, этот доктор рассказывает, что некая леди, наблюдавшая за дочкой, когда та играла у окна в гостиной, вдруг увидела, как тяжелая оконная рама свалилась прямо на пальцы девочке. Леди, по-видимому, упала в обморок — во всяком случае, когда вызвали врача и он перевязал окровавленные и изувеченные пальцы ребенка, его позвали к матери. Она стонала от нестерпимой боли — три ее пальца, в точности те же, что были повреждены у девочки, распухли и покраснели, а позднее, выражаясь медицинским языком, началось гнойное воспаление.
Все это время Амброз бережно сжимал в руках зеленую книжечку.
— Ладно, держите, — сказал он наконец, с видимым трудом расставаясь со своим сокровищем.
— Верните, как только прочтете, — добавил Амброз, когда он вместе с гостем, пройдя через холл, вышел в старый сад, наполненный слабым ароматом белых лилий.
Котгрейв откланялся. На востоке уже разгоралась широкая красная полоса, и с возвышенности, на которой находился дом Амброза, открывалась величественная панорама спящего Лондона.
Зеленая книжечка
Сафьяновый переплет поблек и выгорел, но при этом был чистым, непорванным и неистертым. Книжечка выглядела так, словно ее купили лет семьдесят-восемьдесят назад во время очередного выезда в Лондон, а потом засунули куда-то с глаз долой и позабыли о ней навсегда. Она распространяла древний тонкий аромат, какой иногда сопровождает старую мебель, которой уже лет сто или даже больше. Форзац был украшен причудливым цветным узором и стершейся позолотой. С виду небольшая, книжечка, благодаря тонкости бумаги, содержала немало страниц, исписанных мелким, убористым и весьма неровным почерком. «Я, нашла эту книжку, — так начинались записки, — в ящике старого комода, который стоит на лестнице. День выдался дождливый, и я не могла пойти гулять, а потому после обеда взяла свечу и принялась рыться в комоде. Почти все ящики были набиты старыми платьями, но один из маленьких ящичков оказался пустым — лишь в углу на самом дне его лежала эта книжечка. Я давно хотела иметь нечто подобное и, не раздумывая, взяла ее для своих записей. Теперь она наполнена духом таинственности. У меня много других книжек, в которые я записываю разные тайны — все спрятаны в надежном месте. Сюда я тоже запишу многие из моих старых тайн и еще несколько новых. Но кое-что я никогда не буду записывать. Я не вправе указывать действительные даты — дни и месяцы, ставшие мне известными в прошлом году. Нельзя упоминать и о письменах Акло, раскрывать тайну языка Чиан, рисовать большие прекрасные Круги, играть в Игры Мао и, уж конечно, петь главные песни. Я могу написать обо всем этом вообще, но только не объясняя, как это делать. На то есть особые причины. И еще мне нельзя говорить, кто такие Нимфы, и Долы, и Джило и что значит «вулас». Это самые тайные тайны, и я счастлива, что мне все это известно и что я знаю так много чудесных языков. Но есть и такие вещи, которые я называю самыми тайными тайнами из всех тайных тайн: о них я даже думать не смею, пока не останусь совсем одна, и тогда я закрываю глаза, прикасаюсь ладонями к этим вершинам сокровенного, шепчу слово — и приходит Алала. Я делаю это только по ночам у себя в комнате или в заповедных лесных местах — но описывать их нельзя, потому что это тайные места. И потом еще есть Обряды: все они очень важны, но некоторые из них — важнее и прекраснее остальных. Белые Обряды, Зеленые Обряды и Алые Обряды. Алые Обряды лучше всех, но по-настоящему их можно совершать только в одном месте, правда, даже внешняя сторона этих Обрядов настолько восхитительна, что я готова проигрывать их где угодно. А кроме того, есть всякие танцы, и есть Комедия: иногда я разыгрывала Комедию на глазах у всех, но никто ничего не понимал. Впервые я узнала об этих вещах в раннем детстве.