Меня удивили не осколки костей, не обрывки жил и сосудов, а дырка в носке, из которой торчал палец с желтым ногтем.
Я ухватил ногу и понес на руках, как воин-освободитель спасенного ребенка, но вырубился.
Очнулся от нашатыря и ладони матери на лбу: жаль, не получится из тебя доктора.
Фронтовой фонендоскоп достался моему сыну.
БАНЬКА ПО-БЕЛОМУ
В гарнизонной бане на берегу Еменки первыми мылись офицеры, за ними женщины с детьми. Последними солдаты.
За год до школы я еще ходил с мамой.
Она легко ступала с копной соломенных волос из-под платка, в белом полушубке на голое тело, в белых же бурках, по тропе среди сугробов. За нею я, неуклюжий, дальше сестра. И так мы гуськом входили внутрь сруба, за тяжелую дверь, в царство пара, мыла и березы.
Сидя через шаечку, мы с сестрою слушали голоса из парной: ты, Лида, по спинке-то пройдись, к пяточкам прижми!.. Ага! Хруп, хруп!.. Да посильнее, девка! Веника жалко?.. Посильнее на фронте давали! Получай, Галь!.. Ух, дятел мой залетный! А-а!.. И мужика не надо!.. Его всегда надо! Хряп, хряп!.. Все. Уморилась, Галь, не могу… Ну-дык, теперича ты ложись, командирша!
Бежали к Еменке в прорубь, пар от тел розовых, трюх-трюх – плюх в воду черную, да с матерком. Визгу до самых казарм.
Еменка, река Невельская, зеленая, родная!
Засидишься в парной, прорубь ледком затянет, тут смотри, не зевай.
Худоба не в моде была, наголодались бабы. Говорили – мужики не собаки, на кости не бросаются. Я понимал так: советские солдаты боятся костей и обходят стороной или отдают собакам.
Наташку помыли уж, одевают, а меня башкой в шайку. Где мочалка? А хозмыла брусок?.. Давай, три! Да докрасна три, не жалей себя, сынок!
Сквозь пар – белые бедра, ноги.
Похожих женщин я видел потом в виде статуй со снопами, на высотках Москвы.
Черные треугольники внизу живота. Но меня-то больше изумляли груди с розовыми сосцами: как же с ними бежать неудобно, подпрыгивают, а ночью спать мешают.
Лида, послушай, куда это твой пацан зырит?.. Да пусть зырит, Галь. У него еще пиписька не выросла!.. Нет, нет, ты обрати внимание, он уже как-то не так зырит… Ты думаешь? Ладно, сынок, давай-ка марш отсюда!.. Ты же велела еще за ушами потереть, мам?.. Потри и ступай одеваться!.. Лида, ты его в следующую субботу с мужиками отправляй, хватит уж, нагляделся…
Меня мгновенно отлучили и от уютных тел, и от мягких ладоней, и от густых, до копчика, волос, и от сияющих глаз.
Пожаловался другу Лёньке во дворе. Он говорит: дурак. Если с офицерами, значит, ты уже сам как офицер. Тебе выдадут пистолет, фуражку и погоны. И может, пошлют в суворовское училище. А мне еще целых два года с девчонками! Эх! Два года! Хоть бы уж с солдатами пустили…
ЗЛАТЫЕ ГОРЫ
Под столом не самый почет, но куда деваться. Зато вокруг ноги в габардине или в капроновых чулках, подолы из крепдешина, креп-жоржета; скатерть светится желтым, и кажется, будто сидишь внутри абажура.
Звенят бокалы.
Хвалят закуски, аж слюнки текут. А холодец-то с чесночком!.. А винегрет!.. А утка с черносливом!.. Не утка, конфетка!.. Говорят, рубль пятьдесят отдали, а на другом берегу у кооператоров утка, поди, по рубль двадцать, вот в чем досада и огорчение! Хоть лопни, хоть тресни, хоть до ночи обторгуйся. Спасибо, хоронить наших приходят. Так ведь и кладбище на их берегу.
И все мы давно родня.
А снижение цен. Кто бы еще в прошлом году мог подумать? Ситцу набрать, пока снизили, а то ведь еще передумают? И мыла со спичками. Советская власть не передумает. Нет, ну, так, на всякий случай. До войны тоже всякое говорили, а потом…
Ну, вас! Песню, песню!.. Галь, давай!.. Про околицу, что ль?.. Или на побывку едет?.. Лучше про горы!.. Ну, про горы, это Федя, он и все слова знает!.. Ему не вермуту, ему лучше вон той, с белой головкой!
Грохают кулаком по столу так, что посуда звенит.
Это дядя Федор, его кулачище.
И сразу с таким отчаянием, с такою силою: «А имел ба я златыя горы и реки полныя вина…» И все вместе: «Все отдал ба за ласки, взоры, чтаб ты владела мной одна!»
Тетя Шура, Федорова жена, выводит сердечно: «Но как же, милый, я покину семью родную и страну?»
Можно, конечно, покинуть. Только покинет ли тебя река, и берег, где ты родился, и другой берег, куда ты так и не допрыгнул?
А там, через мосток, ближе к лесу, на Веселой горке, запутанные жимолостью голубые ограды.
БА
В углу веранды у нее висели Екатерина Великая и Ленин из «Огонька». Императрица нравилась ей кринолинами. А вождь взыскующим взором.
Ленин этим взором восемнадцатого года, месяца июля, взыскал, чтоб бабушка, такая-растакая, не забыла посолить суп.
Она чаевничала по-старомосковски, держа блюдце на изящных пальцах и окуная туда колотый сахар.
Я был зачарован.
Мне казалось, что все вокруг пылает червонным золотом: и самовар, и чай, и сахарница, и лоскутная Аринушка на заварном чайнике.
Она лечила меня от заикания желтками, которые заставляла пить на балконе и глядеть в гранитные дали. Пока советское солнце не садилось за министерство обороны по ту сторону Москва-реки.
Ба то и дело затевалась умирать.
Это продолжалось лет двадцать или больше.
Нам даже надоело.
Она срывала всех с работы, и я тащился к ней из редакции через весь город. Она хваталась за сердце на диване, говоря, что никто ее не жалеет.
Но скорая не находила у Ба ничего, кроме чувства юмора.
Когда опустели горбачевские прилавки, в ее голове странно сместились времена.
Что значит, нет мяса? Велела ехать к мяснику Крылову на Серпуховку. И скажите, пусть свесит фунта три постной телятины да запишет «на счет Анны».
Лет в девяносто она стала вдруг обращаться ко мне по-немецки, вспомнив гимназию, называла mein Master (мой хозяин).
Не веря в Бога, бормотала Отче наш.
Быстрее всех разбирала газовый пистолет – во время Гражданки у нее был браунинг.
Правда, Ба ни в кого не стреляла.
Вслед за эскадроном мужа она возила по селам граммофон с пластинками, книжную классику в золоченых корешках.
Над разоренным селом гремел Вагнер.
Бабушка одевалась барыней, читала с подводы крестьянам монолог леди Макбет, а детям Сервантеса.
Она свято верила, что Пролеткульт спасет мир.
Ба ушла в девяносто пять.
У меня осталась от нее шаль, траченная молью.
Это заколдованная шаль, говорила она. Вот ты мотаешься по стране, прихватит поясницу, не ленись, обвяжись.
Обвязываюсь и чувствую тепло, будто она руками обнимает. И говорит: мы с тобой, сыночка, везучие, все будет хорошо.
ТЕПЛЫЙ БОК
Там хорошо, где нас нет? Ну, не знаю. Мы жили на Арбате рядом с домом, что снимали Пушкины.
Из окна кухни был виден конюшенный двор.
Вокруг летала серпантинами и серебрилась жизнь.
Можно было, выйдя из подъезда, упереться в теплый бок лошади.
Предсказатели будущего тайком пили водку.
Играл скрипач.
Хорошо ли без меня квартире, где паркет скрипел и жаловался под ногами. Где от намоленности разливался покой.
Хорошо ли без меня Арбату?
И по кому теперь звонит Спас на Песках?
БЫВАЙ!
Не знаю уж, откуда дворянские замашки у сына вольных казаков и начитанных евреев?
И не то, чтоб усы ниточкой, не то чтоб – к «Яру», шампанское, вашблагродье, девки в чулках.
Ни сигар, ни ломберных столиков, ни взбитых сливок с черникой, ни пульку расписать.
А вот цыган подавай!
Например, пруд в ряске, скамья, запах сирени.
Никакая не михалковщина, – как будто до него не было Пушкина, хрена уж Никите со свеклой и чесночком! – Эт-мое!
Грузди хрумкие из Мурома, из Костромы ли, в хрустале, под серебряный штоф ледяной, булки, лососина!.. И вокруг странное племя, родом с небес, что придумало кибитки, и фламенко, и старух с трубками.