Тогда, о чем же нам Шмелёв? «С хлебушка-то здоровее будешь, кушай. И зубки болеть не будут. У меня гляди какие! С хлебца да с капустки».
Делали русские хлеб на крестьянской закваске из ржаной муки, соломы, овса, ячменя, пшеницы. А пекли такие караваи, что нынче и не сыщешь – хлеб лимонный, маковый, с шафраном, ситный весовой, с изюмом, пеклеванный.
Помню из пацанства своего, как же, – проснешься, а по всей избе запах кислятинки, это опара греется.
Вылезать из-под перины неохота.
Но видно через проём в ситце – мука ржаная, только что смолотая, ручейком через сито сыплется. Женские руки тесто замешивают. Любящие руки.
На стеклах пушкинский мороз.
А там уж печка начинает трещать да покряхтывать, но далеко еще до хлебца.
Вот прогорят дрова, головешки кочергой в сторону, и лишь тогда хлебы посадят. И будет тебе, сынок, пахучий ломоть с хрумкой корочкой, стакан молока топленого с пода.
А в школу мне не надо. Вот так, ясно вам? Воскресенье!
Наелся и на речку.
Где снег со льда смело, он прозрачно-зеленый, бутылочный, через него – все до дна.
Если лечь на пузцо, может, повезет, и увидишь в речке спину сонной рыбины.
КИНА НЕ БУДЕТ
Пап, только по голове не бей…
А сколько раз отец может тебе повторять, что слово «литература» пишется не через два «и», лити, как тебе кажется! А через «и» и «е», – лите!.. Ах, тебе, засранец, все равно?! На русскую грамматику, стало быть, тебе наплевать?! Видать, по хорошей трепке соскучился!.. Что значит, ты больше не будешь, бездарный ублюдок! Бери тетрадь и напиши это слово триста раз: литература, литература, литература!
И никакого кина в половине пятого!
ЕВГЕШКА
Говорили, что чуть старше года я переставал капризничать, когда слышал музыку по радио.
В два – стоял под дверью соседки на Большой Калужской, учительницы музыки Евгении Петровны.
А с нею у родителей было напряженно. Они боялись, что она прищемит мне башку или пнет дверью, и гнали домой.
Однако в три Евгешка пустила меня в свой эдем, где стоял черный бегемот с белыми зубами, «Красный Октябрь»: ну, играй, Моцарт, мать твою!
Я тут же стал тыкать одним пальцем то, что любил.
Евгешка закурила «Казбек» и удивилась: она это тоже любила из-за убитого на войне мужа.
И мы запели, прокуренным альтом и дискантом: «Вот солдаты идут/По степи опаленной, /Тихо песню поют/Про березки да клены, /Про задумчивый сад/И плакучую иву, /Про родные леса, /Про родные леса /Да широкую ниву».
И тут она вдруг: заходи и играй, когда хочешь… А мама разрешит?.. Я сказала, придурок, я не буду запирать.
Через два года у Кирилла Молчанова, автора музыки, родился сын Владимир Кириллыч. Мы с ним, так случилось, дружили.
Теперь я думаю о том, что солдаты все еще идут, сквозь нас с Володей, по степи опалённой, и мимо, куда-то в облака, где находится Евгешка.
И наши с ним отцы вокруг нее летают, а мы все еще живы, делаем, что умеем, и пытаемся вести себя так, чтобы им за нас не было стыдно.
САШКА
У деда моего Якова Васильевича был друг ракетчик. Вот они перемигиваются, да в конец участка, к пруду. С тайной поллитровкой, хлебушком, сальцем, а лук-то и укроп уж росли под руками. Граненая сотка на сучке.
У меня застряла модель планера, и я замер в крыжовнике, как кролик, чтоб не застукали.
Старики выпивают, бубнят: Петя, ты себе до краев, а мне половинку, язва… Ну, дык, ох, так, что ль?.. Угу. Ну, будем… Дзынь-дзынь… Об Усатом ни звука… Да сдох ведь уже!.. А вот Никита был волюнтарист, кукурузник, мать его… Хрум-хрум… Ножик подай, я со шкуркой не люблю… Отчего хлебушко на воздухе такой вкусный! Как из печи, помнишь, у нас на Дону? Ух!.. Кукурузник, зато Никита тебе генерала дал. А этот хрен с бровями – тока своим! Сукины дети!.. «Правду» читаешь? И откуда повылезали? «Малая Земля», сук кленовый!.. Тише, Петь, дети услышат.
На лето дед уступал Петруниным полдома, брал, сколь им ни жалко, на мелкий ремонтишко, – они друзья еще с гражданки.
Петрунины вдруг усыновили семилетку. Слухи ходили разные, но по правде жена дядь Петина слышала голоса, дважды ее вынимали из петли. Поэтому решил пацана взять.
Либо жену в дурку: надо же спасать родного человека? Яков ворчал: смотри, Петя, своих ростишь, творят хрен чё, а тут чужая кровь.
Но жена повеселела. Принялась детдомовца обшивать, свитер на спицах, все для Сашки. Велик? Пожалте. Наняли еврейку, на пианино учить, долбил этюды, заскучал, повели на баян.
Дядь Петя при застольях пацана звал показывать, обнимал за плечо, ну-кысь, говори, сынок, как твоя фамилия?.. Не забыл?.. Тот крутил глазами: отстаньте!.. Петрунин ты!
Но тут жена снова услышала голоса. Теперь они ей точно сказали, куда генерал перепрятал трофейный Solingen.
Когда Сашке стало шестнадцать, генерал Петрунин припомнил слова Якова. Пацан пил, а выпив, старика поколачивал. И начиная с пианино, именной сабли от комдива до шахмат из родонита – все пропил.
Дядь Петю не на что было бы хоронить, славбогу, военком помог, проводили с почестями
Сашка продал квартиру на Чистопрудном да исчез.
Много лет мы не слышали о нем. На обоях осталась фотография мальчика на коленях отчима – с ангельским личиком и решительными зрачками.
И вдруг появляется – в камуфляже, берцах, усы ниточкой, на лбу шрам. Сашка или нет?.. Отсидел пятерку за вымогательство и разбой, записался в Приднестровье, потом Чечня.
Накрыли стол – ведь не чужой. Просил в долг, давали так. Но потом зачастил, с бутылками, баяном, девками из Апрелевки.
Его перестали пускать, малышей пугал. А он все равно приходил, стучал ногой по воротам – что же вы, суки, меня бросили! Я же брат вам! Это и моя дача, я тут вырос! Давайте делить по совести! Или по суду!.. Перед тем, как снова канул в чужие войны, появлялся то в электричке, то у прудов, то в теплицах.
Как будто, куда ни ехал, где бы срок его ни морочил, в кого ни стрелял, – все тянуло его к дубам, запаху жухлых листьев, дедовской антоновке у крыльца.
К старому дому нашему из пережженных кирпичей, да к террасе с резными окнами.
КОМБАТ
Федор Иваныч получил обморожение ног на Финской, комиссовали подчистую. Но тут немец попер, и он снова покатил сорокопятку по снегу и грязи. На Рейхстаге нацарапал: «Получите сдачу, суки!»
Ордена у него потом украли, уцелел десяток медалей. Ноги ампутировали.
Но военкомат на День Победы упорно дарил старику одно и то же: гвоздику, открытку, одеколон «Шипр» и носки.
Варечка, отдай носки Толяну, у нас один размер! Не-ту!.. Был у тибе размер, да весь вышел! А носки и нам сгодятся. Старик матерился. Умел он это, как никто – будто плел корзину: эх, да растриебонежить твою квадратно-гнездовым способом тримудосиротского полка бронебойную ягодь…
Одеколон он выпивал сразу. Носки жена несла к метро.
Дед смотрел через окно на рощу, загаженную воронами, на товарные вагоны, на пыльный мост, за которым качались кресты Ваганькова.
В духоту я нес его во двор с баяном. Играл, пел в тени, к вечеру в фуражке набиралось на винцо.
Но кто-то стукнул, что дед поет похабщину, пришел участковый.
Дед оправдывался: не слушай мента, слова не мои, народные!.. По деревне шел Иван, был мороз трескучий. У Ивана хуй стоял, так, на всякий случай! Ну?! Что? Молодой участковый грозил мерами: я тут власть.
Старики насмешничали: давай-давай!
Дед просил баян, говорил менту сконфуженно: ну, Шура, что здесь похабного, сынок? Вот слушай. А тянул меха и пел очумело: мамка плачет, папка плачет, дедка с бабкой мечутся. Отдали дочку в комсомол, а она минетчица.
Когда он умер, нести тело командира батареи гвардии капитана Пронина мужиками не из родни, как положено у русских, не получилось, не набралось и четверых. Легкий гроб несли втроем, с дворником и сантехником.