Картошка на сале может быть и состоялась бы, может, сил у Жи хватило бы довести фразу до бурлящего на сковородке жира, до томительных, остывающих на губах шкварок, но у двери вспыхнула ссора, воздух скользкий, сырой, крадучись выворачивался из туалета.
– Ты ничего не можешь! Ты ничего сам в жизни не написал! – вымученное искривлённое лицо, мутные болотистые глаза искали поддержки, жёлтые белки страдальчески подрагивали. «Мясников, Мясо», – шепнул Харлампий, нож поворачивался на его влажной ладони.
– Это человек случайный в литературе!
Все собравшиеся смотрели на него с жалостью, сопели, не решаясь выдохнуть свои приветственные слова, от которых проку всё равно уже не было. Кто-то сам едва сдерживался, чтобы не начать поносить всех и вся, кто-то ждал яркого скандальчика в застоявшемся воздухе, кому-то вообще уже было всё равно, лишь бы не приставали и поскорее закончили фестиваль надоевших лиц, от которых потом всю неделю не будет проходу.
– Ты что здесь самый умный? – Каракоз оглядывал всех, понимал, что здесь его верх, вскидывал коротко остриженную голову, даже кадык его победоносно шевелился, мятые комья шеи дёргались, покрытые ржавыми волосками.
– Тебя-то я точно умнее, – оскалился Мясо, сглотнув тяжёлый камень слюны, сжав кулаки.
– Помню, в девятом году кого-то выгнали отсюда, – взгляд устремился за поддержкой к Бессмертному, но тот увёл свою точку зрения на потолок, где притаилась первая весенняя муха, – нарушение общественного порядка, порча имущества, оскорбление должностных лиц. И кто из нас умный?
Все знали, что в девятом году никаким Каракозом здесь и не пахло, но молчали, мешаясь среди лучших друзей и карифанов, ставших в один момент незнакомыми людьми.
– Может, я три года тыкался сюда, – затравленно глядел Мясников, – может, мне в Москве ночевать негде.
– Может, кто-то меры не знает? – Мясо накинулся на него, но не смог оторвать ног от пола. Лишь тело его дрожало, птичий глаз совсем выворотился наружу да кулак скользнул по каракозовской скуле. Но тут все как по команде ожили и набросились на него, смяли, не давая пошевелиться. Мясников вырывался, изворачивался, кулаки его молотили без разбору по литгузюкам, губы кривились, обнажая чёрный провал вместо передних зубов.
– Он бездарность!
– Да, он бездарность, но его печатают, а тебя нет, – похлопал его по плечу Бессмертный, – пойдём, лягешь. Но учти, если дашь мне ещё в морду, то последних зубов лишишься.
– Да я лягу, – позволил себя успокоить Мясо, – но я ещё встану! Говорю всем вам, я поднимусь!
– Конечно, подымешься, – поддержал его Бессмертный, – вот уже завтра как миленький. А то ведь завтрак проспишь. Раньше на час, напоминаю. А ведь покушать все мы любим. Тварьковский! Проводи героя. Мясо на шестом этаже в десятом номере. Запомни, вангую, ещё пригодится. Да захвати в баре чё выпить. Глотка сухая, не пойму, как говорю, как ещё слова во мне шевелятся.
Ему бы не забыть свой номер, не потеряться потом, когда в зале потушат свет и зрители разбредутся, забывая, о ком был фильм, и сколько лет главному герою пришлось ждать, чтобы о нём что-то сняли.
– Рассказываешь про отношения с чьей-то матерью во время того, как тебе читают смертный приговор, – объяснял потом Стуков, – это нормально.
– Мы все в будущем потом будем немножко влюблены друг в друга, будем нехотя признаваться в этом после долгих уговоров, прощать всех потерявшихся, сгинувших в номерах, – Сторис готов был и сейчас признаться в любви ко всем, но Юльки здесь не было, а без неё слова срывались в холодный простуженный смех. Но надо было развеять обстановку, иначе все бы передрались, уверенные в собственной гениальности и бездарности лучших друзей.
– Что у меня есть! – Людочка стрелял глазами, таял их шоколадный цвет. Девчонки мечтали иметь от него детей, Подобедова, наверное, давно прибралась и мирно сопела в его номере.
– Вискарь? – очнулся Сухарь, ужом выползая из-под кровати.
– Дурак! Биографии всех участников! – Людвиг Ван тряс равными смятыми клочьями, напоминавшими обрывки туалетной бумаги, только где-то букв было больше, какие-то листки оказались подмоченными и знакомые имена таяли в бурых пятнах, отдалённо напоминавших кровь.
– Шляпу, шляпу скорей! Будем выбирать жертву, – Бессмертный всполошился, глаза его горели, бумажки отправились в шляпу, Людочка закрыл глаза, перекрестился, потом вытянул скомканный лист, развернул.
«Кто же, о господи», – шептала Кулькова, взгляд её скользил от окна к электричеству.
А ты точно уверен, что знаешь сам, кто ты есть?
– Смагулов! – прочитал Людочка, – он из моего семинара. Рахит-Рашид! Прошу! Алтуфьева, бесподобная, уступи место герою! Свет мой Бекбулатович! Кто ты татар? Башкир?
– А чё делать? – не понимал скуластенький кареглазый пацанчик, на него смотрели литгузюки, пугливые, равнодушные, все выталкивали его в центр, а он упирался, цепляясь взглядом за «старичков», от которых уже большого проку не было, они передали эстафету молодым, а сами только ёрничали, пряча суетливый, но собственный глоток только что родившегося слова.
– Глотни для смелости, – протянул ему фляжку Самолётов, – и начинай вещать, кто ты по жизни.
– А чё я то? – искал поддержки Смагулов да только никто не хотел быть на его месте. У многих уже заплетался язык, кто-то и не хотел сейчас ничего вспоминать, желая эту неделю пробыть в забытьи.
– Ну хорошо, давай я тебе помогу, – снизошёл Стуков, вбирая в себя жёваные, трудноразличимые фразы, – читаю, родился в Уфе в тыща девятьсот девяностом году… А чё не вырос, прям поцык задротный, у меня братан малой вымахал под два метра и ещё растёт.
– Мало каши ел! – презрительно фыркнул Каракоз, – предлагаю связать его и до отвала накормить манкой.
– Где ж ты её найдёшь! – печально облизнулся Жи, – Я бы сам сейчас её пожрал, даже на воде. Вкусно, хоть и не картошка.
– После окончания уфимской школы переехал в Петербург в надежде поступить там в университет. Во дурак! – не сдержался Бессмертный, – Да там своих дураков хватает.
– Что с мамкой тёрки были, – понимающе закивал Самолётов.
– Ну вроде, – ещё больше смутился Рахит-Рашид, – я это… хотел ей показать, что смогу сам.
– Не пройдя по конкурсу на филологический факультет университета, – продолжал читать Бессмертный, – работал техником в одном из петербургских домов. Что это за техник?
– Ну, техничка не напишешь же, – пробубнил Рахит-Рашид, – дом был ничего себе да только швейцарка меня подсидела. Думала, что я на её место претендую. Разве таким объяснишь?
– Ну, я тоже посудомойкой три месяца работал, – Гришка становился мягче, когда вспоминал, морщины на упрямом шероховатом лбу его разглаживались, – по каждой кружке интересно определять, кто пиво пил, сколько выдул, почему вообще зашёл в наш дешман. Я рассказ «Измышления пивной бутылки» как раз в промежутках между слюнявыми кружками написал.
– Я ещё пробовал на журфак поступить, – оправдывался Смагулов, – вы не думайте, что вот так руки опустил. И работу покозырнее найти пытался, меня всюду отфутболивали. Ну а чо? Жить толком негде, прописки нет, никто ответственность не берёт.
– Так, понятно. Потом два года армия, как тебе, брат, не повезло. В последний двухгодичный срок угодил! Ещё поди дидом тебя называли. Что ж в военные не подался, хоть не зря бы служил? Появлялся бы на семинарах в форме, медальками потрясывал, рассказывал, как в Сирии было непросто. Генерал Смагулов, звучит, по-моему! Бабы наши просили бы маршальским жезлом наградить. Ты всем говорил, что твой дедушка полковник, хотя ему дали капитана, и то уже после отставки. Такс, потом после армии то же самое, работал техником, грузчиком, дворником, мусоропроводчиком, уборщиком, кладовщиком, охранником, кульером, пока однажды, после килограмма травы, не понял, что блин, писатель!
– Одной затяжки хватило, – смущённо улыбнулся паренёк, – и я не писатель, а так, пробую.
– Пробовать кокс будешь, – отмахнулся Самолётов, – здесь ты гениальный писатель, запомни. И если будешь считать по-другому, все остальные тебя тоже тем же словом считать будут, если вообще запомнят. Не хочешь быть литературной задницей? Стань литгузюком!