Слушая его, Маша поначалу было растерялась. Но когда он договорил свою «Онегинскую» речь, Маша бестактно рассмеялась – почему он решил, что именно он ей так нравится? Герман смутился. Он был обескуражен, даже обижен – он ведь только хотел быть честным. Но когда Маша объяснила, в чем дело…
Короче, все кончилось мирно и к общему удовольствию. Весьма тронутый Машиным доверием, Герман немедленно предложил ей свою верную дружбу. Это было каким-то чудесным облегчением. Неудобство разом прошло, и в тот же момент они решили, что навсегда останутся друзьями, которые смогут в любой ситуации и в любое время смело делиться своими секретами и опереться друг на друга. Что бы с ними дальше ни произошло. Ну, просто Герцен и Огарев из Александровского сада! Потом они еще долго веселились, подмечая вокруг малейший повод посмеяться. Вот так они и подружились, и пронесли сквозь годы прочное человеческое доверие друг к другу, которое не так уж часто встречается в жизни. Без претензий и бесполезных, ненужных обид.
Именно тогда Маша вдруг с облегчением поняла, что никчемный блондин-балбес, из-за которого она и решилась на это признание, ей вовсе не нужен!
Герман был старше, взрослее ее – в первые годы войны пропустил два или три года, да и что-то еще заставило его повзрослеть гораздо раньше Маши. С ним ей было легко говорить и не надо было специально подбирать слова из боязни, что ее неправильно поймут. У них было достаточно много общих интересов – оба любили живопись, с удовольствием ходили на художественные выставки в музеи, на концерты в консерваторию или Зал Чайковского, если удавалось достать билеты…
Девушки из группы тайно называли его Мушкетером. Он и впрямь был чем-то похож на мушкетера, как представляли того по старому трофейному фильму – темные волосы и серые глаза на узком лице, прямой нос и аккуратные усики, а еще открытый взгляд и очень заразительный смех. Не хватало только шляпы с пером и шпаги. И вообще, почти все в нем было «французского покроя», даже фамилия. Кстати, фамилия его Машу слегка интриговала – вроде бы французская или немецкая, но явно не русская, не украинская, не еврейская и, вроде бы, не прибалтийская… Как-то раз она даже несмело спросила, от кого у него такая («если не хочешь – не говори»), на что Герман невнятно ответил, что вообще-то он одессит, по отцу – француз, так что и фамилия у него отцовская. Маша не удивилась. Правда, французское поселение, которое предлагала организовать сама императрица бежавшим от революции буржуа, так и не состоялось. Эта капризная публика отказалась переезжать по причине «грязи и неблагоустроенности» места, но в той же Франции нашлись талантливые, деятельные и предприимчивые люди, которые сумели оценить блестящую перспективу и пренебречь временными неудобствами. Они так много сделали для города, что сами стали неотделимой частью Одессы – вице-адмирал Де Рибас, дюк (герцог) Ришельё, граф Ланжерон, архитектор Томон, построивший лучшие здания Одессы… А первые банкиры, рестораторы. Так почему бы Герману не быть одним из их потомков? Даже если бы сказал, что он – родственник графа Потемкина или самого Пушкина, Маша тоже не удивилась бы. Для бывших одесситов ничто не удивительно – портовый город, кто там только ни жил, кто там только ни останавливался, вот и перемешаны народы, как овощи в винегрете.
Короче. Больше или меньше, но внешне на Мушкетера он был похож, вернее – все в нем, кроме костюма, ботфортов, отсутствия шпаги. Ну и прическа не соответствовала – темные волосы, аккуратно подстриженные и разделенные, будто белой ниткой, пробором. Естественно – мода другая, и времена другие.
Их сокурсник, неутомимый поэт-пересмешник Саша, написавший знаменитые «Волосатые частушки» один куплет посвятил именно ему. «А у Геры голова, что участок местности. Посреди идет шоссе, а по бокам окрестности». Однако, на создание этих частушек Сашу «вдохновило» неожиданное появление на занятиях Маши, решительно или по глупости, остригшей свои роскошные волосы.
Эпиграф к частушкам был злой и даже обидный: «Волос длинный и густой вьется по башке пустой». Это было про нее, дуру. И зачем она тогда отрезала косы? Ведь по ее косам страдало или исходило завистью полкурса! «Маши косы, косы Маши, / Те, что не бывает краше. / Вдруг не стало тех волос. / Черт завистливый унёс». Она поначалу хотела даже обидеться, но передумала – это же был дифирамб с эпитафией пополам. В шутку Саша даже предложил объявить траур в честь «напрасно загубленной красоты».
Ох, сколько же таких стихов, стишков, песенок и даже целых поэм ходило по курсу. Большинство из них всеми давно забыто… Маша напрягала память, пытаясь что-то вспомнить, и улыбалась каждой всплывшей ниоткуда строке. Она стояла, прикрыв глаза, и улыбалась. Как же прекрасна была их глупая беспечность! Только в юности можно за ночь до экзамена вдруг сесть и писать частушки про чьи-то, еще не облысевшие головы. Теперь волос у нее вдвое меньше, а ума, увы, больше не стало. Может быть, больше опыта, понимания. А так – все такая же доверчивая дура.
Прекрасная, беспечная молодость! Интересно, много ли их «ребят» еще живы? Где же они сейчас, ее такие разные сокурсники, подружки, приятели, друзья, бывшие тайные поклонники, влюбленные и ухажеры? А сейчас… Надо бы позвонить, попытаться найти, узнать, когда вернется из круиза, из своего «дальнего плавания». По крайне мере, мальчики-то фамилии не меняли? Но как найти?
Из их группы Герман всегда был самым добросовестным и в учебе, и в разных «вне-институтских» делах.
В семнадцать-восемнадцать лет, да в хорошую солнечную погоду кому не хотелось удрать с лекций, чтобы покататься на лодках в Измайловском парке, особенно если в аудитории тоска смертная – научный коммунизм. Какая там наука? Один треп. А Герман – никогда. Но при этом всегда оставался компанейским парнем – и когда выезжали за город на лыжах, и в колхоз «на картошку» или сажать деревья перед новым университетом на Воробьевых горах.
Многие ребята, даже круглые отличники, не очень-то спешили браться за всякие «комсомольские поручения». Бывали, конечно, и приятные задания. Но редко. Отличнику Диме было даже лестно вести математический кружок в женской школе… Ему нравилось, что девочки смотрели на него, как на взрослого мужчину, кокетничали и заигрывали. Тогда настроение учителя поднималось и, как ни странно, успеваемость девочек по математике тоже. Тут уж юному «профессору» можно было гордиться! А вот идти в общежитие строителей и выяснять, почему те пропускают вечерние классы… Или мусор убирать всем курсом… Герман не забывал и не отказывался никогда. Его готовность выполнить любое порученное дело, «надо – значит, надо», вызывала удивление и даже раздражение многих однокашников.
Машу тоже слегка смущала эта комсомольская готовность Германа, но почему-то она верила, что он все делает искренне. Ей никогда не приходило в голову, что какие-то обстоятельства, будто кто-то все время смотрит в его спину, «заставляют» его быть «правильным». А она сама? Разве ее кто-то заставлял, когда она не просто вступила, а буквально ворвалась в комсомол в тринадцать с половиной лет? Было ли в этом внушенное им всем «веление времени»? Нет-нет, в четырнадцать лет о проблемах поступления в институт без комсомольского билета еще никто не задумывался. Ее никто не толкал, никто не отговаривал. Для того времени это было естественно. Да и родители вряд ли бы стали отговаривать или посвящать в реалии жизни. Они просто боялись «придавить ее к земле» или вызвать непредсказуемый протест. Придет время, сама разберется.
Какими же детьми были почти все они, их курс пятьдесят четвертого года! А Герман был уже взрослым человеком, со своим характером и четкими планами на жизнь. Институт был для него первой серьезной ступенью, и он не мог позволить себе их «детские шалости». Он прекрасно учился, много читал, интересовался музыкой, регулярно ходил на концерты серьезной музыки, следил за новыми выставками, но это не мешало ему оставаться мальчишкой, ходить в походы, в мужской компании сплавляться по реке, отдыхать где-нибудь на «необитаемом острове», собирать грибы и ловить рыбу.