Литмир - Электронная Библиотека

Яхин-Боаз плыл по реке звука, шел по долине его, шел ко льву и к глазам его, уже янтарным поутру.

– Лев, – произнес он. – Брат Лев! Лев Боаз-Яхинов, благословенный гнев сына моего и золотая ярость! Но ты не только это. Ты – от нас обоих, меня и моего утраченного сына, и ты – от моего отца и меня, утраченных друг для друга навеки. Ты – от всех нас, Лев. – Он подошел ближе, вперед метнулась тяжкая когтистая лапа и сбила его с ног. Он перекатился и вскочил, рухнул к телефонной будке и оказался уже внутри, закрывая дверь, ожидая бьющегося стекла, тяжелой лапы и ее когтей, и раскрытой пасти смерти. Он лишился чувств.

Когда сознание вернулось к Яхин-Боазу, светило солнце. Левая рука ужасно болела. Он увидел, что рукав у него висит окровавленными лохмотьями, вся рука в крови, на полу телефонной будки кровь. Она еще текла из длинных глубоких разрезов, оставленных львиными когтями. Часы у него разбились, застыли на половине шестого.

Он открыл дверь. Лев исчез. На улице шевелилось еще мало что, никто не ждал на автобусной остановке. Должно быть, еще раннее утро, думал он, ковыляя к квартире и оставляя за собой кровавый след.

Он хотел сказать льву о колесе и только теперь осознал, что это совсем выскочило у него из головы.

16

Настал вечер, а Боаз-Яхин все еще был в пути. В последнем городке, где он останавливался, ему удалось заработать немного денег: он спел под гитару, купил немного хлеба с сыром и поспал на площади. Так каждую ночь можно дотянуть до утра, думал он, сидя на лавке и глядя на звезды.

Сейчас он утомился, а сумерки казались более одиноким временем, нежели ночь. Вечно дорога, говорили сумерки. Вечно угасает день. От вида движущихся по вечерней дороге фар под еще светлым небом у Боаз-Яхина теснило в горле. Он помнил, как раньше был дом, где он спал каждую ночь, – а еще отец с матерью.

Неровно тарахтя, рядом притормозил и остановился старый мятый фургон, от которого несло топливом и фермой. За рулем сидел молодой мужчина с грубым небритым лицом, щурился.

Он высунулся из окна, оглядел чехол от гитары, БоазЯхина, кашлянул.

– Какие-нибудь старые песни знаешь? – осведомился он.

– Какие именно? – спросил Боаз-Яхин.

– «Колодец»? – сказал фермер. Промычал мотив мимо нот. – Там еще о девчонке – она ждет своего ухажера у колодца, а тот все не идет. Старухи на площади ее спрашивают, сколько раз удастся ей наполнить кувшин. А девчонка смеется и говорит, что не наполнится он до той поры, покуда не увидит она улыбку милого…

– Я ее знаю, – сказал Боаз-Яхин. Он спел фермеру припев:

Глаза, как маслины, черней не найдешь.
Сладки поцелуи, сладка его ложь.
Глубок тот колодец, и дна не видать.
Кто поцелуй подарит завтра, никто не может знать[1].

– Точно, – сказал фермер. – А «Апельсиновую рощу»?

– Да, – ответил Боаз-Яхин. – Ее тоже.

– Ты куда едешь? – спросил фермер.

– В порт.

– До него тебе еще день, если не больше. Хочешь денег заработать? А потом я тебя туда подброшу.

– А что надо делать? – спросил Боаз-Яхин.

– Поиграешь для моего отца, – объяснил фермер. – Споешь ему. Кончается он. – Он открыл дверцу, БоазЯхин сел, и фургон тронулся. – Его трактором переехало, разворотило всего, – сказал фермер. – Остановился на уклоне, забыл воткнуть ручник и зашел проверить зацеп у бороны. А трактор возьми да покатись на него. Всего подавил. Колесо прямо по нему проехало, половину ребер переломало, легкое разорвано. Он долго пролежал с внутренним кровотечением, пока не сообразили его поискать… Сам виноват, черт его подери. Никогда уже не задумывался о том, что творит. Ну да ладно. В общем, так оно все и вышло. Пускай послушает песни, что Бенджамин певал, а потом помрет, и все закончится… Сейчас-то он говорить не может, понимаешь. Лежит, тужится изо всех сил, лишь бы вздохнуть. Правая рука вообще не шевелится. А левой рукой, одним пальцем, пишет на тумбочке имя – Бенджамин. А Бенджамина-то я предъявить ему не могу. Вот и решил, пусть хоть песни послушает. Может, разницы и не почует. Сукин сын. – И он заплакал.

Мой второй плачущий водитель, подумал Боаз-Яхин.

– А Бенджамин – это кто? – спросил он.

– Мой брат, – ответил фермер. – Десять лет назад ушел из дома. Ему было шестнадцать тогда. С тех пор ни слуху ни духу.

Он свернул на ухабистую грунтовку. Фары глядели на камни и грязь, в открытые окна врывался стрекот сверчков. Дорогу усеивали коровьи лепехи, по обеим сторонам расстилались пастбища, пахло скотом. Жидкую травку, бледную в свете фар, будто неохотно вытягивали из земли стебелек за стебельком.

Тряска не прекратилась, пока впереди не показались освещенные окна, пока фургон не въехал в раскрытые ворота и не остановился подле сарая, крытого гофрированным железом. Позади сарая стоял хлев, сбоку – дом. Дом был угловатый и неприглядный, сложен из цементных блоков, с черепичной крышей. В дверном проеме стояла женщина, против света чернела ее грузная фигура.

– Жив еще? – спросил фермер.

– Конечно, жив, – ответила женщина. – Он уж не первый год помирает. С чего б ему сейчас-то поспешать лишь оттого, что его переехало каким-то трактором? А это кто? По-твоему, сейчас время таскать дружков на ужин или ты решил открыть молодежную гостиницу?

– Я подумал, недурно было б музыки отцу послушать, – произнес фермер.

– Ишь ты, – сказала мать. – От такого-то всем веселей станет. Да у нас нервы того и гляди полопаются, пока твой отец помирает. Тебе с такими задумками надо бы где-нибудь на курорте работать, в гостинице. Светским распорядителем.

– Тебе полегчает, если мы так и проторчим тут всю ночь, или нам все-таки можно войти? – спросил фермер.

– Заходите, добро пожаловать, развлекайтесь, устраивайтесь поудобнее, – сказала мать. Отлепилась от дверного косяка и направилась в кухню.

– Я так думаю, наш гость не откажется чего-нибудь съесть, – сказал фермер вслед своей матери.

– Что угодно, – ответила та. – Круглые сутки. Угождать вам – моя высшая радость.

Фермер и Боаз-Яхин уселись в гостиной, украшенной плохонькими картинками на стенах, миской с фруктами на буфете, коротковолновым радиоприемником, несколькими книжками да безвкусными вазами. Пробелы между вещами в комнате разделяли их, а не связывали.

– Может, пойдем глянем, как он там? – предложил фермер. – Коль помер, так есть ли прок ему петь. – Он встал, повел наверх. Боаз-Яхин с гитарой шел следом, глядя в спину, обтянутую истрепанной рубахой со всохшим в нее потом, на тяжелые широкие штаны, из одного кармана у них торчал ржавый болт, а из другого моток проволоки.

– Даже если умер, может, ему славно было бы песенку сыграть, – произнес Боаз-Яхин. – Если никто не против.

Наверху отец лежал на прочной темной кровати, а вокруг него стояла комната. Стояли стулья, стояли обои, стояли окна в стене, а за окнами стояла ночь.

У кровати высился хромированный шест с поперечиной, а у той на крюке висела пластмассовая бутыль, пластиковая трубка кормила собой большую вену в отцовой руке.

Белые бинты обматывали ему грудь и правое плечо. Кожа у него на шее и груди, необычайно открытая рас-пахом ворота, вся была сморщена, и темна, и обветрена. В других местах кожа была белой и неопытной с виду. Глаз он не открывал, голова на подушке откинута, борода торчала с подбородка пушкой. Дыхание у него свистело внутрь и наружу, трепетало, ломалось, длилось неровно.

Запястье, окрашенное, как и шея у него, выходило из тонкой белой руки, представлялось запястьем мальчишки. Ну их, эти годы, говорило запястье. Вот так я лежало на покрывале, когда кто-то другой был мужчиной, а я – мальчишкой. Тогда в моей руке ничего не было, нет ничего в ней и теперь.

В кресле у кровати сидел врач. Он был в темном костюме и сандалиях, надетых на темные носки, поглядывал на часы, поглядывал на отцово лицо.

вернуться

1

Перевод Елены Потаенко. – Здесь и далее примечания переводчика, кроме оговоренных особо.

15
{"b":"680328","o":1}