Вернувшись к телефону, она сказала, что каждому тигру дают двенадцатифунтовый окорок шесть раз в неделю, а один день зверей оставляют голодать.
– Двенадцать фунтов, – повторил Яхин-Боаз.
Ну, это вместе с костями, добавила она. Мяса в таком куске может быть от шести до семи фунтов.
А сколько может лев… то есть, он хотел сказать – тигр… голодать?
Она вновь удалилась. От пяти до семи дней, сообщила она по возвращении. Тигры в диком состоянии могут потреблять от сорока до шестидесяти фунтов за раз, а после этого ничего не есть целую неделю. Так что вполне можно сказать, что без еды они могут обходиться от пяти до семи дней.
А где они покупают мясо для тигров?
Они берут забракованное, сообщили ему и дали имена мясников, которые таким торгуют.
Забракованное мясо! – подумал Яхин-Боаз, положив трубку. От этой мысли ему стало неуютно. Забракованное мясо, ну уж нет. Лучше он сэкономит на чем-нибудь другом.
Потом он вновь озаботился колесом. Свою жизнь он увидел как след колеса, отпечатавшийся в пустыне, оставленный этим непреклонным и чудовищным качением вперед. Ему хотелось заставить льва понять: колесо, что вечно уносило невредимого царя прочь от него, уносило царя и от него самого. Сколько бы колес ни было там, в реальности колесо только одно. Колесо на повозке с клеткой, привезшей льва к месту его гибели, было колесом царской колесницы, поспешно несущей царя к его будущей смерти. Есть лишь одно колесо, и ничто и никто не могут с ним ничего поделать.
Яхин-Боаз взял на складе другой экземпляр книги по искусству и несколько раз в тот день заглядывал в него. Часто еле сдерживался, чтоб не разрыдаться. Ему хотелось купить книгу, но он подумал о стоимости бифштекса и просто взял ее почитать. Когда магазин закрылся, он поспешил с книгой домой, а по пути зашел купить мясо.
У мясника он посмотрел на туши, висевшие на крюках, загляделся на их наготу.
Весь вечер он сидел за письменным столом, безмолвно, с книгой перед собой, рассматривая фотографию льва, вцепившегося зубами в колесо. Гретель уже начала разбираться в его настроениях и привыкла к ним. Уже не спрашивала Яхин-Боаза, почему у него порой бывает такое лицо.
Он знал, что до рассвета выйдет и встретит льва. Чувствовал себя приговоренным к смерти – и очень удивился, обнаружив, что хочет предаться любви. Бывали времена, когда ему казалось, что различные части его не подчиняются единому руководству.
После он лежал, глядя на тленье ночного неба над большим городом. Затем уснул, ему снилось, будто он бежит по исполинской карте карт, а обод колеса громадной колесницы с бронзовыми шипами катится за ним, царапает спину, вырывает из нее плоть, все время настигает его.
Проснулся он в половине пятого, напрочь позабыв свой сон, вымылся, побрился, оделся и вышел наружу, прихватив мясо для льва.
Яхин-Боаз увидел его сразу же, как только сделал шаг из здания. Лев разлегся прямо на мостовой через дорогу, и свет от фонаря сверху чертил резкие черные тени под его нахмуренными бровями.
Он уже знает, что я знаю, кто он такой, подумал ЯхинБоаз. Мы с ним земляки. Ноги у Яхин-Боаза ослабли, под ложечкой похолодело. Он хотел и не хотел приближаться ко льву – и чувствовал, как тело само движется вперед, а ум сидит у него в голове, как пассажир, выглядывая из глаз и видя, как лев растет, а дистанция между ними сокращается.
Освещенная красная телефонная будка располагалась всего в нескольких ярдах левее, и он двинулся к ней, приближаясь ко льву по диагонали. Когда будка оказалась в десяти футах от него, а лев – в двадцати перед ним, Яхин-Боаз остановился. Вновь ощутил он запах жаркого солнца, сухого ветра, львиный запах.
Лев медленно поднялся на ноги и встал, глядя на него. Он явно отощал, заметил Яхин-Боаз.
Чуть дальше продвинулся вперед, бросил льву мясо. Тот прыгнул, вцепился в мясо, держа его между лапами, быстро сожрал, рыча. Облизнулся, глянул на Яхин-Боаза, глаза – как верные зеленые костры.
– Лев, – услышал себя Яхин-Боаз, – мы земляки, ты и я. – Голос его казался громким на пустой улице. Он поднял взгляд на темные окна квартир позади льва. – Лев, – произнес он, – ты пришел из той тьмы, куда колесо увлекло тебя. Чего ты хочешь?
Вместо ответа ум показал ему пустыню львиного цвета, поющее безмолвие под жаром солнца, когтистый солнечный свет раскрывался нескончаемо в глазах его ума, львиный свет, золотая ярость, чернота.
– Лев, – произнес Яхин-Боаз. Львиное чувство, подаренное ему умом, повергло его в робость, над ним господствовало властное присутствие льва, он понял, что ему трудно продолжать. – Лев, – сказал он, – кто я, чтоб говорить пред тобой? Ты царь среди львов, я вижу это ясно. Я – не царь среди людей. Я не ровня тебе. – Говоря, он смотрел в глаза льву, видел его лапы, хвост. А краем глаза наблюдал освещенную телефонную будку и понемногу продвигался к ней. – Но это ты, лев, высмотрел меня, – продолжал он. – Я тебя не искал. – Он умолк, услышав от себя эти слова. Лев явился из вращающейся тьмы колеса. Не вступил ли он, Яхин-Боаз, в эту тьму, ища по своей карте?
Небо быстро бледнело. Как и в первое утро, над головой медленно прохлопала крыльями ворона, устроилась на колпаке трубы. Может, та же самая ворона. При мысли о вращающейся тьме, из которой вышел лев, Яхин-Боазу захотелось прикрыть глаза и вступить в нее, но он боялся.
Потом на уме его напечатлелись слова – крупные, могучие, вселяющие веру и почтение, словно изречение бога заглавными буквами:
ЗАКРЫТЬ ГЛАЗА ПРЕД ЛИЦЕМ ЛЬВА
Он чувствовал, как во сне, слои смыслов тех слов, что встали в уме его, словно высеченные в камне храма.
Яхин-Боаз закрыл глаза, ощутил, как медленно подымается в нем тьма, почувствовал в себе ее нескончаемое вращенье, положился на то, что она постоянно движется. Вновь у себя в уме увидел он солнечный свет, густые узоры цвета, испещренные падающим золотом, солнечный свет, как на восточных коврах.
С улыбкой вспомнил о тьме. Да, удобно подумал он в лучах солнца, она всегда вращается. В одну сторону. Назад хода нет. Чернота взметнулась сквозь солнечный свет, яркая от ужаса, змеистая, блистательная. В одну сторону. Назад хода нет. Я прекращу существовать в любой миг, подумал он. Мирозданья больше нет. Меня нет больше.
Он рухнул сквозь черноту, притонул сквозь время к освещенной зеленью жиже и первобытной соли, к зеленому свету сквозь тростники. Бытие, ощущал он, есть. Продолжается. Верь в бытие. Он упокоился навзничь в своем уме, ожидая вознесенья.
Из зеленого света и соли поднялся он, открыл глаза. Лев не пошевелился.
– Владыка мой Лев, – произнес Яхин-Боаз. – Я верю бытию. Я верю тебе. Я страшусь тебя и счастлив, что ты существуешь. С почтением говорю я с тобой, и кто я, чтобы говорить пред тобой?.. Имя мое – Яхин-Боаз, я торговец картами, картограф. Имя отца моего – Боаз-Яхин, он торговал картами до меня. Имя сына моего – БоазЯхин, и нынче он сидит в лавке, где я его оставил. Нет в нем любви к картам, я думаю, и, быть может, никакой – ко мне… Кто я? Мой отец в гробу своем лежал с бородой, торчавшей с его подбородка пушкой. Когда был жив, он хвалил меня и ожидал от меня многого. С раннего детства я рисовал карты четкие и красивые, ими восхищались. Мои родители ждали от меня великих дел. Для меня. Хотели для меня великого. И я, конечно, тоже его для себя желал. – Яхин-Боаз почувствовал, как горло его напрягается – звуком, вылепившимся и готовым, и рвущимся высказаться, высокой единственной нотой, бессловесной мольбой. – А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а, – издал он его – этот голый жаждущий звук. Уши льва отпрянули. – Они хотели, – выговорил ЯхинБоаз. – Я хотел. Два хотения. Не одно и то же. Нет. Не то же самое.
Лев тихо присел, глаза с зелеными кострами не отрывались от лица Яхин-Боаза.
– Как звучит не-хотение, владыка мой Лев?
Лев встал на лапы и заревел. Звук заполнил всю улицу, подобно паводку, великой реке, звучащей львиным цветом. Из своего времени, со смуглого бега по равнинам, из ловушки и падения, из прямоугольника синего неба над головой, из своей смерти на копьях на сухом ветру вперед во тьмы и огни, что вращаются к утреннему свету над городом и рекой с ее мостами, лев послал свой рев.