Литмир - Электронная Библиотека

С Лайлой он никогда не раздевался донага, никогда не предавался с нею любви, никогда не делал этого ни с кем. Оргазмы случались у него лишь с ним же самим, скомканные от стыда и чуткости к шагам в коридоре. Он вспомнил свое лицо в зеркале зала с резьбой львиной охоты. Кто же, задумался он, выглядывал из глазниц его лица?

– Что ты намерен делать? – спросила Лайла.

– Не знаю, – ответил он. – Думал, уйду искать отца. Но вернулся. Я сидел на холме, и было еще не время. Я чего-то ждал. Не знаю, чего я жду. Я пока не готов идти.

Тонкая струя фонтана с журчанием взмывала в звездный свет, непрерывно опадала назад. Встречались и разбегались собаки, каждая – своей дорогой. Боаз-Яхин и Лайла сели на скамейку. Шелестели пальмы. Уличные фонари не изменились. У него болело в горле.

– Я тоже жду, – произнесла она. – Они сидят в гостиной и смотрят телевизор. Такое чувство, будто дом навис надо мной. По воскресеньям мне с ними всегда уныло. Я не знаю, куда идти.

Когда я уйду, подумал Боаз-Яхин, пойдешь ли ты со мной? Горло его вылепило слова, но он их не произнес. Подумал о своем уходе – и в нем теперь было море. Однажды он бывал на судне, на летних каникулах с родителями.

– Посреди океана, – сказал он, – все зелено, громадно и вздымается, и ты чуешь носом глубину его и соль. Утром серый туман, влажный на лице, холодный в животе. Большие морские птицы не теряются никогда.

Они могут сидеть на океане, качаясь на волнах. – Когда уйду, пойдешь ли ты со мной? – снова подумал он и опять не произнес эти слова вслух.

– Да, – сказала она.

– Куда можем пойти? – спросил он. – В смысле, сейчас. Куда мы сейчас пойдем?

– Не знаю, – ответила она. – К нам на крышу. Они сидели там после ужина, но теперь, наверное, уже спустились. Может, сейчас уже спят.

Лайла и Боаз-Яхин взяли с собой на крышу одеяло. Воздух не холодил их нагие тела. Звезды были крупны и ярки. Она уже знала любовь и вылепила себя для него, поместила себя туда, где был он, приветила его в себе. Его ошеломил дар. За веками в глазах у него все было львиного цвета, залито солнцем. Когда пришла чернота, в нем стали рев и вознесение, потеря и нахожденье себя. После ему сделалось бесстрастно, неимоверно легко. Он был с Лайлой и со львом, и он был один. Он знал, что, когда будет готов уйти, уходить ему придется одному. Они проспали на крыше, пока небо не побледнело. Потом Боаз-Яхин вернулся в дом своей матери.

– Это я, – сказал он, слыша, как она проснулась, когда он миновал ее дверь.

– Войди, – произнесла она. – Поздоровайся.

Он оставил рюкзак и гитару в передней. Они прислонились к стене. Мы уходили отсюда навсегда, сказали они. Мы вернулись. Вонь старой стряпни казалась Боаз-Яхину непреодолимой. А если она заболеет и мне придется о ней заботиться? – подумал он. Уйди я сейчас, она хотя б останется здоровой. Он вошел в комнату матери.

Мать Боаз-Яхина оглядела сына при свете зари в комнате.

– Ты дома раньше, чем я ожидала, – произнесла она. – Ты выглядишь чужим. В чем дело?

– Ни в чем, – ответил он. – Я себя прекрасно чувствую. Пойду в лавку. У меня там домашнее задание осталось.

Боаз-Яхин положил обратно деньги, взятые из кассы. Над головой он услышал материны шаги, ощутил, как сквозь него хлынула волна жара, за нею – всплеск отчаяния. Останься тут, говорили шаги. У меня теперь ничего нет. Не покидай меня. Боаз-Яхин заскрипел зубами.

Позднее, когда мать вошла к нему в комнату позвать к завтраку, он стоял на коленях на листе бурой оберточной бумаги, которую отмотал с рулона в лавке. Бумага расстилалась по всей ширине пола, а он расчертил ее на большие квадраты. На ней лежала фотография барельефа с умирающим львом, вцепившимся зубами в колесо. Листок прозрачной ацетатной ткани, разложенный поверх снимка, он расчертил квадратиками поменьше. Теперь, приводя то, что он рисовал в каждом крупном квадрате на бурой бумаге, в соответствие с тем, что было в каждом маленьком квадрате на фотографии, Боаз-Яхин совершенствовал точную копию, которая была того же размера, что и лев, которого он измерил. В свой рисунок он не включил колесницу и царя: рисовал он лишь льва, две стрелы в нем и два копья у его горла, что убивали льва.

– Что ты делаешь? – спросила мать.

– Нужно для учебы, – ответил Боаз-Яхин. – Я спущусь через минуту.

Он ощутил, как к нему подступает бытие-со-львом. Не нужно было вспоминать это ощущение – оно пришло, когда он ему открылся. Чуял львиную жизнь, тяжесть и мощь, и ее накат, словно у реки насилия, спокойной и громадной. Чуял, как львиная жизнь нахлынула в смерть – наставшую, дабы затемнить эту жизнь, – а сам был на подвижном острие равновесия между ними. Поначалу он тонко чертил свои линии карандашом, затем твердо обводил их фломастером. Линии у него получались жирные и черные. Бурая бумага была чиста и не запятнана.

5

Гретель, работавшая в книжном магазине, помогла Яхин-Боазу устроиться продавцом в другой. Получал он немного, а хозяин души в нем не чаял. Вокруг ЯхинБоаза витал такой дух исканий и находок, что покупатели на него отзывались. Люди, годами не искавшие ничего в книгах, обнаруживали новые аппетиты к знанию, стоило им поговорить с Яхин-Боазом. Иному, пришедшему осведомиться о новейшем романе, он мог продать не только роман, но и биологический трактат о жизни муравьев, экологическое исследование древнего человека, философский труд и историю мелких парусных судов.

С картами, разумеется, равных ему не имелось. Он так умел развернуть карту, что выглядело это чем-то никак не меньше эротики, картографическим обольщением. Люди покупали у него кипы карт и целые атласы мест, куда никогда не отправятся, – лишь потому, что Яхин-Боаз придал неотразимости этим цветным изображениям океанов, континентов, дорог, городов, рек и портов.

На работе Яхин-Боаз был весел и неутомим – и с нетерпением ожидал каждого вечера с Гретель. В то время им требовалось мало сна, они жадно предавались любви, целыми часами беседовали и надолго уходили гулять поздно ночью. Яхин-Боазу уличные фонари казались светящимися плодами, переполненными знанием. Он ощущал во рту их свет и изумлялся, что это он, Яхин-Боаз, пробует на вкус ночь и любовь, какую обрел он в великом городе. Он крепко ощущал спелую черноту коньков крыш на фоне ночного неба, терпкость крыш и куполов городка, вправленных в ночное небо. Цвет и ощупь мостовой, сущность ее, были сильны вкусом. Их с Гретель шаги по мостам над рекой от правды звучали чудесно.

Гретель была почти на двадцать лет моложе ЯхинБоаза, и он начал влюбляться в нее, когда услышал, как она говорит о своем отце, которого никогда не знала.

Отец Яхин-Боаза был высоким пригожим мужчиной, который построил свое картографическое дело из ничего, курил дорогие сигары, ставил спектакли в местном драматическом кружке, имел красивую любовницу, хотел, чтобы сын его стал ученым, и умер, когда ЯхинБоаз еще был студентом.

Отец жены Яхин-Боаза держал в городке бакалею и владел в пустыне местом, какое хотел озеленить деревьями и апельсиновыми рощами. Много лет лишал он средств свою семью, вкладывая деньги в место в пустыне. Оно еще не зазеленело, когда отец взял туда жену и детей – и умер. Они вернулись в городок.

Гретель выросла без отца, никогда не видела его. Отца убили на войне, когда ей не исполнилось и годика. Мать ее больше не вышла замуж.

Яхин-Боаз познакомился с Гретель, когда покупал книги у нее в магазине. Он постоянно заходил туда и как-то раз пригласил ее пообедать. Она была высока, светловолоса, голубоглаза, полна сельской свежести. Такая розовощекая, такая милая и прелестная, совсем как дама на крышке сигарной коробки. Они поговорили о тех местах, откуда прибыли. Городок Гретель находился всего в нескольких милях от того знаменитого лагеря, где тысячи из народа Яхин-Боаза погибли в газовых камерах и вознеслись в дыму из труб крематориев. Гретель рассказала Яхин-Боазу о своем мертвом отце, который был солдатом в медицинских частях.

6
{"b":"680328","o":1}