Литмир - Электронная Библиотека

Репертуары Найцева и Никицкого совпадали разве что единичными песнями. Лирическая манера исполнения, свойственная Антону, была ничуть не похожа на исполненное театральных ухваток пение Григория Николаевича. Антон тем не менее слушал песни Найцева едва ли, как мне казалось, не восторженно – может быть, так же, как любимый им, как я скоро узнал, «Первый концерт» Чайковского. Только в филармонии он грустил над музыкой, а в лесу, веселясь, любовался человеком.

Следующим утром тётя Маруся пришла к нам прощаться в меховой безрукавке цвета слоновой кости.

– Какие у Вас безрукавки! – заметил Никицкий.

В последний раз напились мы парного молока, и Антон сказал:

– Теперь переходим на сгущённое. Тоже неплохо.

– Конечно, – ответил я. – Оно же сладкое.

– Так, значит, в сентябре вас ждать? А числа какого? – спросила тётя Маруся.

– Где-нибудь пятнадцатого.

– Приготовлю всё для вас.

Я вполголоса сказал Антону: «Она имеет в виду чистые постели и грязную работу», – и он засмеялся.

Погода между тем наладилась. Человек восемь-девять – среди них главный геолог, – мы выехали из Вершино-Рыбного на двух машинах. Мы с Никицким поместились в кузове того ГАЗ-66, на котором я ехал из Красноярска. Часа три машины двигались по дороге. В это время предохраняясь от дорожной пыли мы держали задний полог тента опущенным, но подняли его, когда, в сопках, машина свернула на старые, заросшие высокой травой и цветами колеи.

Когда смотришь из кузова назад, в качающийся прямоугольный проём тента, то видишь мир по-особому: словно на киноэкране. Кажется, будто внимание твоё переводится с одной сопки на другую, с облака на речку не случайным образом, а в видах искусства. Будто за тем, что тебе показывается, что-то такое стоит, что нужно разгадать – и ты наслаждаешься присутствием тайны. Может быть, поэтому, несмотря на то, что многочасовая тряска по целине побила твои кости и привёл в оцепенение твои мышцы холод, тебе всё-таки не хочется, чтобы это кино кончалось.

Уже стало смеркаться, когда автомобили остановились на пологом склоне сопки. Все вышли наружу.

– Здесь нет воды. Это что – вода? – обращался Леонид к главному геологу, указывая на небольшую бочажину.

– Мы сейчас посредине участка! Отсюда у нас будут наименьшие подходы. А воду ещё найдём или будем привозить! – запальчиво убеждал тот.

– Зачем нам это надо? А если пожар?

– У нас есть бочка.

– Нет! – заключил Леонид резко. – Мы едем дальше!

Когда мы снова очутились в кузове, Антон сказал:

– Я Лёню понимаю. И воду нужно иметь на стоянке, и – показать, что ты не липовый начальник. Только что мы потом скажем, когда нам придётся по пять километров лишку каждый день топать?

Наблюдение наше возобновилось, но уже не было приятным, так как через несколько минут нам предстояло устраивать стоянку в холоде и темноте.

Наутро мы увидели поодаль от наших палаток некое сооружение. Это был дощатый жёлоб, шириною метр с лишним, с низкими бортиками, вознесённый над землёй посредством высоких, в два человеческих роста, деревянных свай. В нём зияло множество дыр, там и сям торчали отогнувшиеся доски, и всё же древесина его, продуваемая на высоте, была ещё крепка.

– Акведук, – произнёс Андрей Петрович. – Водовод. Так мы и участок назовём: «Акведук».

«Акведук» – так «Акведук». Направляясь в маршрут, мы часто мимо акведука этого проходили. Он начинался где-то в распадке и заканчивался на склоне сопки, полого её огибая на протяжении нескольких километров. За полевыми заботами мы с Антоном сперва не задумывались о том, зачем он тут понадобился, кто его сколачивал и когда. Но всякий раз, как мы к нему приближались, я, не зная отчего, испытывал что-то вроде сладковатого страха, какой, наверно, должен постигать верующего человека при виде оставленного храма. Вскоре нам рассказали, что с помощью акведука здесь в сороковых годах подавали воду к небольшим золотым разработкам. Несмотря на низкое содержание золота в породе, благодаря дешёвому труду заключённых добывать его было выгодно. Так мне стало ведомо, призрак какого кумира лежит поверженным на этих выбеленных, вымытых дождями, похожих на человечьи кости столпах.

Ежеутренне, озаглавливая в полевой книжке новый маршрут, я использовал слово «Акведук» и некоторое время об этом строении размышлял. Мне представлялось, как тихо стоит оно четверть века в этом краю, куда никакому путнику нет нужды заходить, и таинственно хранит в себе впечатления лагерных лет. Всё неподвижно, лишь изредка сорвётся с гвоздя прогнивший конец доски; повиснув на другом, покачается она маятником и замрёт. Минут десятилетия – думал я, – мало дела будет народившемуся в стране новому народу до её прошлых бед, но всякий, кому случится набрести на эту старую постройку, почувствует, что ему не по себе. Потому что давно просохла в её жёлобе вода, но смертельная человеческая тоска, должно быть, долго ещё будет наполнять его до краёв.

О ту пору Никицкий неожиданно меня спросил:

– Ты веришь в коммунизм?

Для чего – размышлял я – ему понадобилось это знать? Мы ещё были на полпути к короткому знакомству: должно быть, Антону захотелось сопоставить наши политические взгляды. А может быть, ему нужно было с кем-нибудь вместе порассуждать, чтобы совместить в своей голове ясную архитектонику первой главы «Капитала» (она была обязательным чтением в курсе «Истории КПСС») с костлявой архитектурой лагерной постройки и высокий слог Маркса – с высокомерным языком блатных, которые здесь были некогда владыки.

Я мялся. С одной стороны, верить в коммунизм в те времена уже не было модным: могли высмеять даже за то, что подобные мысли вообще в твоей голове возникают, с другой – мне почему-то представлялось естественным, что по мере своего развития мировое общество будет становиться всё более справедливым.

Тогда Никицкий произнёс:

– Я – верю.

Казалось бы, можно ли было ему сейчас придумать более избитое заявление – а я за этим словом почувствовал много. Антон охотно смеялся над антисоветскими анекдотами, сочувствовал опальному Солженицыну, но, вероятно, какое-то нежное начало в его душе не позволяло ему отказаться от надежды на счастливую будущность человечества.

Я сказал:

– А можно просто не знать?

Антон прыснул:

– Надёжное мировоззрение.

Я понимал, что теперь, когда он взял меня внутрь круга своих людей, любое моё высказывание – как бы много в нём ни было наивности и мало остроумия – будет встречать у Никицкого благодушный приём. Может быть – думал я, – для того чтобы верить в коммунизм для всех людей, Никицкому нужно верить хотя б одному человеку, и, сочтя меня для этого подходящим – хотя мы пуда соли вместе ещё не съели, – он и назначил меня другом?

А потом, переезжая со стоянки на стоянку, мы жили сам-друг в палатке без печки, как сапожники без сапог, потому что печки нам не хватило. В августе, когда шли дожди, и в сентябре, когда уже случались заморозки, мы вечерами лежали на спальных мешках, одетые в свитера и телогрейки, и, не торопясь, разговаривали. Антон грелся изнутри куревом, а мне доставался холодный дым. Найцев однажды, заглянув к нам, спросил: «Что – спите, укрываясь большими снегами?» В известной в ту пору песне так спали сопки – наподобие тех, что нас окружали, – и Антона эти слова рассмешили.

Эти стылые сумеречные часы пошли на то, чтобы нам как следует узнать друг друга. Скоро мне стало понятно, на каких высших целях Никицкий сосредоточен: на том, чтобы у него была родная навек женщина и близкий навек друг.

Он рассказывал мне о том, какая девушка ему нужна. Ему хотелось, чтобы она писала стихи.

– Ты надеешься, что они будут хорошими? – спрашивал я.

– Неважно. Если она пишет плохие, значит, понимает хорошие. Самое ценное – что человеку что-то хочется сделать самому.

Также ему хотелось, чтобы ей не чужды были занятия изобразительным искусством.

6
{"b":"675988","o":1}