Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как знать, что было бы с мамой, если бы в апреле 1945 года она не встретила отца? Видно, сам Господь соединил их, коль оба остались живы и с войны вернулись вместе.

– Кого же из мужей ты любила больше, мама?

– Знаешь, сама себе удивляюсь, но любила всех одинаково. А отец… Это прекрасный человек, он многое мне прощал, жалел. А как он уходил, я не помню, наверное, что-то сказала обидное… Хотя обижать его было не за что, он только для семьи и жил.

Отец мечтал вырастить сад, но первая же весна убедила его в непригодности земли: мы поселились на горьких солонцах с белым налетом и близко подступающими грунтовыми водами. До сих пор не ведаю: почему именно здесь было выбрано место для постройки дома? Может быть, потому, что недалеко находилась ветеринарная лаборатория, директором которой отец стал сразу по приезде с войны? Наверное, не сам выбирал землю, спасибо и за ту, что дали. Было ведь не до житейских разносолов… Белесый пустырь с горько-соленой травой и талыми глиняными канавами, вдалеке – пожарная каланча, еще дальше – здание горбольницы, а где-то за ней – тот самый дом на улице Кирова, где содержался после пленения в 43-м немецкий фельдмаршал Паулюс.

Да, саду здесь не расцвесть, наверное, никогда. Отец огорчался, переживал. В то время он курил, и часто через стеклянную стену веранды я наблюдала, как ходит он по темному двору, освещаемом лишь огоньком папиросы да лампочкой у калитки, а вокруг – ни деревца, ни кустика…

Мы жили, кажется, на самом краю света, но как же я любила этот бекетовский край, как тосковала после переезда на Дар-Гору! В детстве – особенно, да и сейчас горячо делается сердцу, как вспомню, как увижу в памяти летнюю тропинку, мимо нашего забора бегущую к калитке. Я даже приехала однажды в юности в переулок Апухтина, подошла к чужому уже дому, заглянула в любимую дырочку от сучка в заборе: как тут теперь? По-прежнему ни деревца, одна лишь куцая трава, у собачьей пустой будки валяется тряпичная кукла с оторванной рукой, я вгляделась: надо же, моя, забытая! Наверное, нашли в сарае… Окна дома в глухих занавесках, вместо стеклянной стены веранды – кирпичная кладка, и кухня во дворе обросла кирпичом. Много перемен, если присмотреться, только куры по-прежнему бродят вокруг да около, поквохтывая.

Ах, как вольно мы здесь когда-то жили – посреди огромного бело-черного глиняного пустыря с белесой полынью! И вольно, и больно. Это необъятное поле столь раскисало весной и осенью, что невозможно было добраться до асфальтовой дороги, поэтому приходилось далеко обходить, вдоль чужих заборов, цепляясь за них, аж до пожарной каланчи, а там – по новым кругам к дороге. Однажды я не захотела делать эти долгие круги, пошла напрямик и с ревом вернулась назад в одних чулках: резиновые сапоги, как свинцовые, ушли в бездонную землю, утонули… И вызволить их было некому: отец и мать целыми днями работали.

Много позже я узнала, что же это за земли такие – Отрада и Бекетовка. Там, где нынче прямо посреди жилых дворов растет камыш, текла когда-то речка, как звали – никто не ведает. На месте нынешней Отрады на левом берегу речки были замечательные дубравы, росли березы, били родники. Ехал в ту давнюю пору, в 1762 году, через Царицын в Астрахань новый астраханский генерал-губернатор Никита Афанасьевич Бекетов. Увидел дивную красоту и молвил:

– Какое место отрадное!

А еще через десять лет, оставив государственную службу, Никита Афанасьевич обосновался в этих местах, в своем поместье, которое стали звать Отрадой. Он построил здесь большую усадьбу с настоящим дворцом, позже все сгорело при большом пожаре. А главное – Бекетов заложил церковь, и построена она была на его средства, но уже после кончины. Благодарные прихожане назвали храм Свято-Никитским во имя святого Никиты Исповедника, небесного покровителя Никиты Афанасьевича Бекетова. Брат же Бекетова, отставной майор Петр Афанасьевич, поселился на правом берегу речки, и слобода эта была именно им названа Бекетовкой. Речка за два века утекла в нети, оставив после себя непригожие пустырные земли, которые потихоньку все же заселялись, обрастали кое-какой зеленью, а вот настоящие сады не заводились.

И на нашем подворье в переулке Апухтина так и не вырос сад, зато трудами отца появился еще один дом – летняя кухня, где поселилась мамина сестра тетя Тося с дочерьми Люсей и Аллочкой. Нас стало много!

Я помню беспряничную бедность со всеми ее перелицованными платьями и стоптанными башмаками, с неизменной жареной картошкой и вываренной до крошева сушеной рыбой, с самым лучшим лакомством – ржаным хлебом, политым горчичным маслом и посыпанным сахарным песком, только Таня Могилевская всегда хвалилась белым ломтем с топленым маслом. Когда все дети со своими заветными кусками выходили на улицу, надо было успеть крикнуть:

– Сорок один, ем один! – и никто уже не мог претендовать на твой кусок, даже тот, кто кричал запоздало вслед:

– Сорок восемь, половину просим! – и каждый должен был отдать требуемую половину победителю.

И откуда взялись эти присловья? Может быть, в детских душах неосознанно трепетала общенародная память о сорок первом годе, когда началась война, и о сорок восьмом, когда закончился послевоенный голод? Как бы то ни было, нашими играми управляла улица, она всегда все знала, все умела, всему учила – надеюсь, хорошему, потому что шпана в слободе не водилась. Или мы не знали о ней?

Тетя Тося и двоюродные мои старшие сестренки были рукодельницами, и в летней кухне, и на стенах в нашем доме висели коврики из мешковины и медицинских бинтов с лоскутными рисунками, а на полах красовались связанные из лоскутов и старых чулок половики. «Пылесборники», – смеялась матушка, но пылесборники служили нам много лет, и даже когда в доме появился первый настоящий ковер, эти самодельные половики, уже поблекшие, выцветшие от стирок, потихоньку лежали-полеживали во всех комнатах.

Тетя Тося никогда ничего не выбрасывала – ни газет, ни склянок, ни коробок, ни тряпок каких-нибудь. Впрочем, все сестры мамины были такие же боязливые соберихи: и Тося, и Маня, и Пава, да и мама сроду боялась расстаться с самым малым клочком прожитого. Из старых пальтовых подкладок тетя Тося выстегивала халаты, они переливались реденьким светом старенькой спаржи, словно настоящие дорогие атласы, и поэтому назывались барскими. Своего халата я стеснялась и при людях никогда не надевала, и он до сих пор хранится на антресолях среди доброго старья, с которым так жаль расстаться!

Раньше-то все береглось в сундуках. Самый большой стоял в общежитии на Шлакоблочной у тети Мани: ох, вот где всякого добра дополна было! Многое не запомнилось, а вот лоскуты и отрезы мануфактуры я словно до сих пор перебираю, перегнувшись через край сундука, а тетя Маня, помогая мне, ласково приговаривает:

– Вырастешь – все твое будет.

Детей у тети Мани не было, дядя Фолий умер рано, и она любила тетешкаться со мной и братом. Особенно же переживала за наше будущее, потому и хранила для меня ткани, а для Вити – разные щипцы, молотки и молоточки, сверла, гвозди, наждачную бумагу… Шить тетя Маня не любила, зато вязала такие воздушно-белосиянные салфетки и скатерти! Теперь они живут в моем доме рядом со старинными мережковыми накидками и подзорами из Украины.

Тетя же Тося, в отличие от других сестер, была заправской портнихой, она всех нас обшивала с головы до ног: косыночки, платки, халаты, платья, рубашки, даже чувяки. Они делались просто: изношенные вдрызг шерстяные носки обшивались кусками старой сапожной кожи или дерматином, вот вам и теплые домашние чуни. Но самая главная память – ватное одеяло, которое тетя Тося подарила мне на свадьбу. Нет, это не одеяло, это вся наша давняя семейная жизнь через много лет волнисто раскрылась передо мной, когда я развернула и расстелила одеяло на диване: оно было сшито из кусочков старых, но теперь таких дорогих платьев…

Валентина Андреевна, матушка-мама,
Антонина Андреевна, тетушка Тося,
И Павлина Андреевна, тетушка Пава,
И Мария Андреевна, тетушка Маня –
Вы жалелыцицы, плакальщицы, мастерицы,
Вы работницы, верилыцицы, сестрицы…
Вспоминаю, как к свадьбе моей тетя Тося
Подарила мне стеганое одеяло –
Лоскуток к лоскутку, каждый лучше другого.
Я его и в глаза не видала до свадьбы,
Но, раскинув, узнала мгновенно сквозь слезы:
Тетя сшила его – лоскуток к лоскуточку –
Из моих позабытых изношенных платьев,
Из которых я из году в год вырастала…
И сама я не знала, как много нарядов
Износила, хвалясь всему белому свету!
Только не было в том дорогом одеяле
Ни клочка из одежды ни мамы, ни теток:
Сроду платья они доводили до дырок,
Чтоб годились потом лишь на тряпки в хозяйстве…
Сколько пышных отрезов я им ни дарила,
Своим верным заботницам и хлопотуньям,
Они прятали их в сундуки и диваны, –
Мол, куда нам рядиться в богатые ткани,
На работу? Иль дома вертеться, на кухне?
На работу сгодится поплоше, попроще,
А и дома сам Бог повелел поукромней…
А уж позже, покрывшись простыми платками,
Вовсе на люди выйти стеснялись в обновах.
Нафталином пропахла вся мануфактура,
Сохраняясь в чудных толстопятых комодах.
«И кому берегут? – я, бывало, сердилась. –
Ведь не спички, не мыло на день самый черный –
По извечной привычке наученных жизнью…»
…Умерла тетя Маня.
Когда обмывали
И когда обряжали в холстыню льняную,
Мы нашли в сундуке с жестяными краями
Много, много отрезов с запиской: «Для Тани».
Для меня!..
Я все ногти себе обломала
О сундук с жестяными навеки краями…
Понимающе мама и тети глядели –
На вину ли мою?
На беду, на прозренье.
Но потом пожалели и к празднику Мая
Все подарки мои воротили обратно,
Чтоб на платьях своих не носила я меты –
Той, что тяги бывает земной тяжелее.
4
{"b":"674404","o":1}