А печальной была из-за воспоминаний: ребеночек умер, и Валя еще не отошла от горя. Однажды ее направили в Москву на курсы повышения квалификации, и там она встретила своего первого мужа, тоже медика. И он рассказал, что искал ее, наводил справки, но ничего не смог узнать и был поэтому убежден, что Вали и нас в живых нет. У него, конечно, уже была новая семья, дети.
А дядя Миша всем очень понравился, и первое время молодые жили в сарае, который для них расчистили, поставили там единственную кровать. Я часто навещала Валю, когда она ждала первого ребенка – тебя: сидела дома, вышивала какие-то скатерти, в кино мы уже с ней не ходили. И вот ты родилась, дядя Миша стал работать в Отраде в ветлаборатории, а потом и брат твой Виктор появился на свет. И стали они строить дом в Бекетовке, а для нас кухню во дворе.
Дом у вас был большой, а какая печь, во всю кухню! Зимой было очень тепло, топили углем, редко дровами. Кот у вас жил огромный, рыжий, по кличке Лохматый. Он лежал около печки, а вокруг него копошились цыплята, грелись, дядя Миша ведь кур разводил.
Помню день, когда умер Сталин. У меня была собака Розка, и ее застрелили именно в этот день, и я сильно плакала. (Смерть Сталина стала настоящим горем для семьи, это и я очень хорошо запомнила: мама, и тети, и все вокруг обнимались, и плакали, и причитали, и кричали, что же теперь будет…)
До того, как дом родители твои построили, они снимали комнату в угловом доме на повороте дороги к поселку Отрада, и я жила у вас, нянчила тебя и Виктора. Мне было лет 14: стою у калитки с мальчишкой на руках, ты меня за подол держишь, жду, когда Валя появится. Как только вижу ее, сразу сажаю вас на лавочку и бегом к подружкам. Мать моя сидела в это время в тюрьме. И ведь зазря. Она в магазине работала в воинской части, однажды приходит, а замок сорван. И зачем вошла вовнутрь? Потом в оправдание говорила, мол, магазин на воинской территории, охраняемый вроде, думала, нечаянно кто-то сбил замок. Но, видно, забрали денег много, почему ее и посадили.
Приходили к нам описывать имущество. А у нас нечего было описывать: ни на ней, ни на нас доброго платья не было. Мать все время перелицовывала наше старье, а уж в доме… Одним словом, нищета. Удивлялись оценщики: мол, такая недостача, столько денег похищено, где это все? Говорю же: ни сном ни духом о воровстве мать не помышляла. А уж потом, как освободилась, не вернулась в магазин, пошла на мебельную фабрику. Все пальцы мамины были порезаны, источены, одного и вовсе лишилась. Но было и хорошее: использованные и уже ненужные тканевые наждачные полотна можно было выварить, отбелить и шить из них простыни, пододеяльники и даже платья. (И у меня до сих пор есть такая ткань, которую я обнаружила после смерти тети в ее сундуке: все мы – и тети, и сестры – носили платья из отбеленных наждачных холстов.)
После войны твоя мама работала в немецком госпитале, лечила пленных, а потом в это здание в Отраде, когда немцев вывезли, перевели 56-ю школу, где и я, и Аллочка, и ты учились. А Валя работала в девятой инфекционной больнице, за ней и ночью приезжали, потому что она одна могла трубки детям в горло вставлять, чтоб не задохнулись. Очень она уставала, болела даже. (Мама была заведующей отделением больницы, тогдашний главврач Мария Андреевна Шиповская до сих пор вспоминает, как Валентина Андреевна лучше других медиков делала интубацию гортани при тяжелых формах дифтерии. Скольких детей спасла мама! А рассказал мне об этом племянник Шиповской и тоже врач Юрий Петрович Макринский: он учился вместе с моим дядей Васей в Сталинградском мединституте и поэтому часто бывал в нашем бекетовском доме, даже на велосипеде, бывало, меня катал. Снова увиделись мы с Макринским через много-много лет в больнице, где работает и он, и Рита, мама моей внучечки Люси. Что и говорить: жизнь большая, земля маленькая, а пути человеческие исповедимы.)
Дядю Мишу, отца твоего, все мы очень любили, всем он помогал. И Павлина, тетка, была как вторая мать мне, вечно я к ней подружек своих таскала, очень гостеприимная была, всегда с советом и помощью. Все наши старшие были людьми добрыми, держались вместе, семьей, потому что поодиночке не выжили бы, ведь послевоенное время было невозможно тяжелым: ни еды, ни одежды, ни обуви, ни лекарств.
Ты чуть не умерла от голода и дизентерии в 47-м, тогда ведь голодали. Ты еще грудничок, а молока у Вали почти не было, и мы все спасали тебя тюрей. Бывало, разжую кусок хлеба, прижмусь губами к твоему рту, не отпускаю, пока ты не проглотишь. А иначе не получалось, ты была такая слабая, что уже и не кричала, и есть не могла.
Сколько всего пережили! Жили очень бедно. Помню, нечего было надеть, а я уже училась в химтехникуме, и вот надо идти на вечер, а мне не в чем, и я у Вали взяла обувь на два размера меньше, чем моя, а у тети Павы платье на шесть размеров больше. Платьем обернулась, в туфли ноги всунула и сидела в уголке, потому что не могла встать в этих туфлях, в этом платье, зато я была на вечере! А возвращалась в растрепанных своих ботах, были у меня резиновые, и зимой эти боты я прямо отдирала от себя, потому что ноги чуть ли не примерзали к резине. А еще Павлина отдавала нам старые шинели, она ведь в милиции работала, и из этих шинелей мать шила и вам, и нам пальто. Какие-то платья то Валя подбрасывала, то Пава. У меня фотографии есть, где я в этих перешитых платьях и в первом настоящем, новом платье, мне его мать на выпускной купила: штапель, такая была ткань, очень модная тогда, и так хорошо сшито это платье, оно у меня любимым долго было. И еще босоножки – белые, ажурные, я их лет десять носила, берегла.
А у тети Мани был муж по имени Фолий, очень большой и добрый, любил детей. На выходные дни забирал меня к себе, по нашей бекетовской грязи меня под мышкой нес. На день рождения подарил мне козочку – маленькую, настоящую, и звали ее Люськой. Такая была скорая, чуть ли не по стенкам скакала! Потом ее сдали на мясокомбинат, уж я наревелась…
Ездили однажды все вместе в Украину, а меня не взяли, я так переживала, до сих пор помню эту обиду и до сих пор не знаю, почему меня не взяли. Оставили мне сколько-то денег, по-моему, 150 рублей, а я подобрала бездомного щенка и эти деньги истратила ему на молоко.
А с Украины потом приехал брат твоего отца Василий учиться в мединституте, стал жить в вашем доме. У него было много медицинских книг, в которые я потихоньку заглядывала: мне, уже взрослой девушке, никогда не приходилось видеть мужчину, это была запретная область жизни. Про женщин вроде знала все, а как мужчина устроен? Однажды делаю вид, что на полке ищу какую-то книгу, стою, перебираю, вроде ищу про шпионов, а на самом деле… И тут дядя Вася, не поднимая головы от конспекта, говорит:
– Того, что ты ищешь, здесь нет.
И как он понял? Я со стыда чуть не сгорела, но он никому не рассказал об этом случае.
Потом мы с мамой и сестрой Аллой переехали в Сумгаит, а оттуда Алла – в Днепропетровск, я – в Волжский, у нас появились свои семьи, пошла своя жизнь. А что о ней вспоминать? О ней пусть дети наши рассказывают, их очередь.
Спасибо тебе, Люся, за рассказ. В ответ прими мои стихи:
Милая сестрица, не бели
Бледных щек защитною печалью –
Не пора ль по старенькой пыли
Поспешать во Киев иль Почаев?
Или зимним ходом ходоков
Побредем снегами да пыреем?
Белым полем вязаных платков
Головы больные обогреем.
А весной автобус поплывет
По Руси ковчегом богомольным,
Всяк насельник в нем наперечет,
Всепокорный далям колокольным,
Изольется плачем сердобольным…
Русь не поле дикое – позём
Бирюзовый,
Светень небосклона!
Добредем, сестрица, доползем,
Упадем пред старыя иконы…
Об июньской розовой поре
На святой Почаевской горе,
Где являлась Матерь,
Со слезами
След Ея стопы облобызаем…
Стольный Киев встретит в октябре
Долготерпеливыми крестами –
Тут и мне, сестрица, и тебе
Плакать, утираючись перстами!
Отвечает милая сестра:
«Доживем, сестрица, до утра
И пойдем, издерживая плоть,
Лишь бы души вынянчил Господь».