Литмир - Электронная Библиотека
A
A
В кругу судьбы, в жилье ее старинном,
Все более прощенном и повинном,
Перед собой кружусь, как на духу,
Той ласточкой в соломенном пуху…

Дед Кондрат и баба Настя были совсем старые, в колхозе не работали, но в своем хозяйстве еще колготились. Под стать им все в семье были, особенно старшая сноха, жена дядьки Андрея – Настуня. Они уже отдельным домом жили – на другом краю, в новом селе.

Пока по сквозной дороге от дедовой хаты до их дома под красной черепицей дойдешь – встретишь тех, кого и не хочешь. Иной раз бабка Харитина с клюкой попадется навстречу, так от нее сразу не уйти: пока не перескажешь уже сто раз сказанное, не отпустит с Богом. Или Антипка-перекатный пристанет: подай, мол, копеечку, на хлеб… В те годы такое в диковинку было, не то, что сейчас.

По сельской дороге ходить босиком – любо-дорого: по щиколотки в пыли, ведь пыль лежит на всем пути глубоким пухово-шелковым рядном. По сторонам – хаты с соломенными чубами, да плетни с усами-вьюнами, с горшками-брылями, да сады-палисады, да лавочки-скамейки, да мосточки-крылечки… Говорю же, пока дойдешь – утомишься смотреть!

А вот и тетя Настуня в белом, как всегда, платочке, заметная издали, словно белая бабочка, летает то в погреб, то в хлев, то в летнюю кухню, то по огороду. В дом редко заглядывает, да и что там, в доме, когда дня не хватает, чтобы все дела переделать на подворье. Еще и в колхоз ходит на грядки или на ток, а когда и в коровники – чистить. Про Настуню отец мой говорит: «Добрая хозяйка, у нее тесто и на воротах висит». Хорошая, мол, работница, все сразу делать успевает: и коров на выпас выгнать, и хлеб затеять.

Хлеб действительно пекла тетка замечательный, больше такого – ржаного, с блестящей корочкой, посыпанной укропным семенем, – я не едала никогда. И хоть брали буханки пшеничные и житные и в колхозном магазине, едоков-то много было, Настунины житники все другие хлебы перебивали.

Она стала учить меня доить корову, но корова дала маху – по ведру копытом, хорошо, хоть меня не задела, тем моя первая и единственная дойка и закончилась.

Хата дяди Андрея стояла на взгорке, а речка лежала под огородами далеко внизу. Ох, и любила я пробежаться по тропке среди картошки и кукурузы, сама с собой наперегонки! И сразу с мостков – в воду: некогда к речке долго присматриваться, к ее острым живым корешкам на дне да к черным пиявкам. А уж потом как хорошо нежиться на бережковой траве, загорать по любимой городской привычке! Тетя надо мной ахала, над моей загорелой худобой, в деревне ведь никто не парился на солнце специально. Бабы закутывались в платки и вечерами белели ликами за столом, рядом темнели крутого загара мужские лица. Красиво было на всех смотреть, слушать, запоминать…

Как-то поехали все вместе на дядькиной подводе далеко за село, где речное дно было песчаным. Взрослые расположились на траве, повыше, на лошадиной попоне, стали отдыхать, то есть угощаться чем Бог послал (а послал сало, да картошку, да яйца, да лук, да хлеб, да горилку), и разговоры разговаривать. Мы же с братом безраздельно завладели речкой – до гусиной кожи и озноба на солнце. Потом, укутанные в рядно, сидели рядом со взрослыми, ели и слушали.

Тетя Настуня так и не разделась, в воде только ноги помыла, и ничуть ей жарко не было, а нам сказала:

– Я такая худая, что смотреть невозможно!

Вечером я маму спросила, почему тетя «такая худая».

– Прибаливает, – был ответ, – да и дядька погуливает…

Что такое «погуливает», было неясно, но мама больше не захотела об этом разговаривать, и мне ничего не оставалось, как пойти спать. Мама тоже удалилась в спальню, дядька с отцом ушли в летнюю хату, а мы с братом ночевали опять в большой комнате, под толстым печкиным боком. Я не сразу уснула, и мне было долго слышно и видно, как в горнице молилась тетя Настуня: на коленях перед иконами, в белой рубашке.

Когда иной раз рядышком скажут про то, что в огороде бузина, а в Киеве дядька, я сразу Андрея Кондратьевича представляю, своего дядю: он хоть и не из самого Киева, но – из неподалеку… Дядька Андрей был колхозным бригадиром, ни свет ни заря – при делах, но обедать приезжал обязательно домой, заодно и коней покормить, тут уж я старалась: самые вкусные пучки «зеленки» лошадям скармливала. Лошадей я не боялась, они были спокойными и до того привычными (ведь в каждом дворе подвода была, лошадь, а то и две), что не раз я с дядькиным кнутом сидела в телеге впереди и погоняла, а дядька только поглядывал да покуривал.

В леске за селом, рядом с полем подсолнухов, он держал пчел, я пчелиного царства боялась и лишь издали, с подводы, наблюдала, как он в куколе-сетке ходит по пасеке, открывает один за другим ульи, вынимает рамки с сотами, смотрит: нет ли какого урону, не запечатали ли пчелы соты, не пора ли качать мед?

«Колышки-подсолнушки, маленькие солнышки, дайте пчелкам света, остальным приветы», – бормотала я глупые стишки собственного сочинения. В числе этих остальных, с пчелиным приветом, числила себя, знала: начнут качать мед, самую первую кружку нальют мне. Я, конечно, снова ее не осилю и отнесу тете Настуне, а у той уже и так блины наготове – медоточивые!

На своем поле сеяли рожь и овес – немного (в основном зерно брали в колхозе за трудодни), а обмолот устраивали прямо во дворе. Чисто выметали землю – до соринки-до пылинки, и гумно готово, молотили ручными цепами: эх да ах, ах да эх. И я один раз попробовала: взяла цеп, покрутила-повертела за длинную ручку, на которую било деревянное ремнем кожаным приделано, даже ударила разочек оземь.

– Брось, не игрушка, – и дядька отнял диковину, – иди лучше провеивай.

С деревянной лопатой-веялкой управляться легче: подкидывай да подбрасывай обмолот, чтоб отлетали вон, в хвостец, плевелы да мякина, а зерно ложилось высоким золоченым ворохом – хоть сейчас на муку да в печь!

Мне иногда казалось, что во время молотьбы в дядькином дворе был еще кто-то, какая-то женщина: в расшитом цветами платье, в венке с лентами, она склонялась над золотым зерном, пересыпала его с ладони на ладонь, и от ее улыбки по сквозящей в воздухе хлебной пыли струились золотые лучи и летали птички… Сказала об этом деду, спросила, что это?

Он снял свой брыль, а голова белая-белая!

– Гляди, – сказал, – раньше я, как это зерно, был наливным да крепким, а теперь снегом оброс. Теперь твоя очередь теплом наливаться, вот душа твоя и радуется, и тебе свою радость показывает.

– Это ведь не я, а тетя какая-то!

– Земля это, диту, земля…

Осенью в школе писали сочинение про летние каникулы, я уже в третьем классе училась. Мама принесла книжку пословиц и поговорок:

– Про село, про дорогу, про поле, про хлеб, про земледельцев – здесь все есть, используй!

Так у меня появилось привычка записывать в толстую зеленую тетрадь всякие умные мысли и выражения. Тетрадь жива до сих пор, есть там и про рожь с овсом, и про молотьбу: «Рожь говорит: сей меня в золу, да впору; овес говорит: топчи меня в грязь, так буду князь!», «Покуда цеп в руках, потуда и хлеб в зубах». И то правда.

Накануне Троицы в дедовой хате мазали полы. Сестры Валя и Нила наводили ведро жидкой желтой глины, а дед с дядькой вытаскивали во двор лавки, столы, пузатый комод да единственную – из горницы – кровать с сенным ее убранством. В селе редко у кого остались от старых годов глиняные полы, многие поделали деревянные, но дед не хотел, говорил, мол, печь огонь уронит – дерево его до неба подымет, а глина есть глина, все в себя возьмет.

Полы получались на загляденье: ровные, светлые, с вишневыми ободками вместо плинтусов. Потом доходила очередь и до завалинки – ту еще и цветами по глине расписывали! Двери и окошки в хате отворяли настежь и уходили ночевать по соседям кто куда, кроме деда: тот оставался на конюшне, с лошадьми.

12
{"b":"674404","o":1}