Лидочка пробыла с ним до обеда. Калюжный смотрел на нее и поражался тому, как сильно дочь похожа на покойную мать. Они разговаривали о разных, ничего не значащих мелочах. Внук Сашка окончил школу и уехал поступать в военное училище. Лидочка тревожилась, что его могут отправить в Чечню, пришлось ее утешать, говоря, что курсантов в бои не бросают, из них готовят полноценных офицеров. Сама, небось, читала, что офицеров последнее время не хватает. Нет, генералов да полковников у нас пруд пруди, вон даже Жириновский в Думе сидит, настоящий полковник. А лейтенантов не хватает. И сержантов тоже не хватает. Во времена, когда Калюжный служил, все было по-другому, тогда армию любили и войны гражданской не было. Да и сила была. Чеченцев в войну за трое суток в Казахстан выслали, никто против Сталина и пикнуть не смел, а теперь обнаглели, нанесли на могилу вождя всякого мусора…
Лидочке его рассуждения были не интересны, она сразу заторопилась, и после обеда Калюжный остался один. Он походил по комнатам, выпил на кухне горячего чая, вкуса которого он, впрочем, уже не чувствовал. Он вообще потерял вкус к еде. Еда для него стала обязательным для существования действием, не более того. А курить ему три года назад запретили врачи после случившегося инсульта. Как всегда, при воспоминании о сигаретах у Калюжного сладко защипало в носу, который еще не забыл запаха табака.
Он включил телевизор, но новости не радовали – в Москве опять взорвали машину у метро, в Сибири разбился вертолет с членами правительственной комиссии, а в Новгородской области отравились воспитанники детсада, которым приготовили что-то недоброкачественное. Казалось, что телевидение специально собирает один негатив.
От новостей Калюжный устал, бросил себе на диван подушку, прилег, но задремать так и не смог – мысли мешали.
Плохо стало жить. На телевидении – полный бардак, в армии… Глаза бы на эту армию не глядели! Это что же за прапорщиков на вещевых складах вырастили, если они бандитам патроны продают, которыми в них самих стрелять начинают? И генералы не изменились. Тогда в старые времена удачную атаку к календарному празднику стремились подгадать, теперь – к дню своего рождения. И солдат не жалеют. Армия была особой болью Степана Георгиевича. Сам он помнил, как во времена маршала Жукова командиры полков через козла прыгали, на турнике выход силой выполняли. А не выполнишь, иди на гражданку. Тогда сурово было! А теперь? Идет мешок с дерьмом, еле пузо свое несет, до перекладины и дотянуться не сможет. Ему взвод нужен, чтобы на руках подняли, и то без толку, даже если уцепится, все равно удержаться не сможет.
Он лежал на диване, смотрел в потолок и видел огромные, во всю комнату часы «Командирские». Шли часы, отсчитывались секунды, минуты бежали, и с каждым днем это движение становилось все стремительнее, успеть уже ничего нельзя было. Главная стрелка стремилась к красному шпеньку которым был обозначен предел. Сначала движение стрелок волновало и пугало Калюжного, потом он к нему привык и относился с некоторым равнодушным любопытством. Пространство от главной стрелки до красного шпенька становилось все короче.
Мучило любопытство. Хотелось заглянуть в пространство за красным шпеньком. В конце концов, человеку от любопытства никогда не избавиться. Всегда хочется узнать, что там, за чертой? Смерть – это самое страшное и удивительное приключение, которое ожидает каждого человека. Смерть дает ответы на последние вопросы, жаль, что этими знаниями поделиться не с кем.
Ближе к вечеру позвонил Родяков, немногий из тех, с кем Степан Георгиевич созванивался и разговаривал. Мало, мало осталось тех, с кем поговорить бы хотелось. Правда, Родяков тоже не порадовал:
– Закон об отмене льгот видел? – шамкая вставной челюстью, сказал он.
– Что он, баба, чтобы на него смотреть? – сказал Калюжный.
– Тебе сейчас и баба ни к чему, – старчески засмеялся Родяков. – Суки все-таки. Как кровь проливать, это пожалуйста, дорогие граждане, в первые ряды. А теперь мы им и на… не нужны.
– Туда мы уж точно не нужны, – согласился Степан Георгиевич. – А закон… Не читал я его. Что нервы зазря портить, все равно ничего не изменишь.
– Сталина на них, сук, нет, – вздохнул Родаков, посопел в трубку и неожиданно поинтересовался: – На часы-то смотришь?
– Поглядываю, – неопределенно сказал Калюжный.
– Как в атаку идти, – сказал Родаков. – Вроде мы с тобой опять ракеты ждем.
– Только вот не понять, в отступ пойдем или на врага кинемся, – в тон ему отозвался Степан Георгиевич.
– Почему же не понять? – удивился собеседник. – В последнюю атаку идем. Ту, в которой выживших не будет. Я думаю, все сегодня и случится. Государству нашему в радость.
– С чего ему радоваться? – ход мыслей товарища всегда удивлял Степана Георгиевича.
– А как ему не радоваться? Одним разом от миллиона ненужных ртов избавится.
– Ладно, – сказал Калюжный. – Не пори горячки. Будь что будет. Но в эту атаку мы все-таки пойдем, Коля! Есть бои, которых нельзя избежать.
Положив трубку, он долго стоял у окна. За окном царила мирная жизнь: вязали на скамейках у подъездов и вели неспешные разговоры старушки, гомонила детвора в песочницах, слышалось хлопанье голубиных крыльев, оживленное чириканье воробьев, и на пятом этаже дома напротив у окна суетились две нескладные долговязые тени, зажигая спиртовку под ложкой из нержавеющей стали и нетерпеливо работая кулаками, чтобы вены вздулись рельефней. Над ними в комнате с незадернутой шторой неторопливо раздевалась молодая женщина. Словно стриптиз для Степана Георгиевича исполняла.
Только стриптиз этот Калюжному совсем уже не нужен был.
Степан Георгиевич вернулся в зал, надел очки с толстыми, как танковая броня, линзами, взял со стола книгу. Строки он нашел на ощупь, без закладки.
«Размышлять о смерти – значит размышлять о свободе. Кто научился умирать, тот разучился быть рабом. Готовность умереть избавляет нас от всякого подчинения и принуждения. И нет в жизни зла для того, кто постиг, что потерять жизнь – не зло».
«Это о нас, – подумал Калюжный, – о солдатах».
Он вернулся на диван. Часы, казавшиеся призрачно расплывшимися, стали совсем четкими, и глаза, словно опять стали молодыми, прекрасно видели стрелки и деления между часами, и красный шпенек, которым был обозначен предел.
Родаков был прав – все должно было случиться именно сегодня.
Следовало спешить: с трудом залезть в ванную и принять душ, побриться, почистить зубы, достать из ящика шкафа потемневшие от времени награды, почистить их асидолом, прикрепить на китель в установленные места – забот было много и, если не поторопиться, можно было не успеть подготовиться к тому моменту, когда последний миллион солдатских душ, оставшийся с Отечественной войны, в едином порыве пойдет на последний и страшный своей безнадежностью штурм.
В окопах же, а тем более на домашнем диване, отлеживаются только трусы.
Приобщение к большинству
Боль пришла внезапно.
Будто кто-то огромный и невидимый взял сердце в руки, словно пытался рассмотреть, что именно поддерживает в человеке состояние, называемое жизнью. Не удовлетворившись, он сжал пульсирующий красный комочек, и Сергеев застонал от резанувшей грудь невидимой молнии и стонал, пока не понял, что боль не отпустит его до самого беспамятства.
А потом пришла черная пустота.
Вслед за пустотой пришел ангел.
У него было два белых крыла, загорелые мускулистые руки и усталость, сквозившая в синих почти равнодушных глазах.
– Ты собрался? – спросил ангел.
Попробуй ответь на этот вопрос!
Одно дело, если ты собрался куда-то уезжать на время, не навсегда. Совсем другое, если тебе говорят о печальном конечном пункте.
– Погоди, – сказал Сергеев. – Не гони.
– График, график, – нетерпеливо сказал ангел. – Подумай, дружок, ты же не один.
– Да я понимаю, – сказал Сергеев. – Мне бы радоваться, в конце концов ты ведь прилетел, не кто-то другой. А почему за мной?