— При визитах? — глухо переспрашивает она, настороженно глядя на него.
— Их частота будет зависеть от вас…
— Убирайтесь! — осознав его слова, кричит она.
В этот же миг раздается шипение. Живоглот, спрыгнув с нагретого им места на кровати, подбегает и встает между ними, угрожающе вздыбив шерсть, защищая хозяйку.
— А ваш кот умный. Что попало не ест.
— Что?! — ошеломленно восклицает Гермиона и бросает встревоженный взгляд на кошачьи миски, стоящие у стены. — Что вы пытались сделать?
— Немного усыпить его бдительность.
Гермиона открывает рот от возмущения, но слова не идут. Ей хочется подойти и захлопнуть дверь. Остаться одной, а она зачем-то стоит и разговаривает с ним. Позволяет ему говорить в свой адрес всякие гадости. Нет, пора закончить этот их нелепый разговор, говорит она самой себе, убеждает, но почему-то стоит и смотрит на него в ожидании. Чего она ждет? Ей должно быть противно от того, что он пытался спланировать их вечер, а попросту — затащить ее в постель. Ведь именно для этого ему пришла в голову идея накормить Живоглота снотворным?
Он любой ценой хочет затянуть свой визит, потому что хочет быть с ней, своими неумелыми жестами, жадностью, с которой смотрит на нее, словами, вопреки его разуму, срывающимися с его губ, сказать ей и показать, как сильно она ему нравится. Осознает ли он это сам? Осознает ли, что говорит порой не то и делает непозволительные поступки, и что все это вызвано ее близостью? Отдает ли отчет себе в том, что слишком груб и жесток, что таким поведением не добьется ее расположения? Но он в отчаянии, и это единственное, что он прекрасно понимает в данную минуту. А еще то, что никогда не сможет понравиться Грейнджер, и потому творит Бог весть что, лишь бы привлечь ее внимание.
Северус видит, что пуховик из ее рук сполз и касается пола, что этот нелепый детский шарф ненавистной ему расцветки обвил ее руку, как будто заявляя тем самым права на нее, на то, что они с ней единое целое, что она гриффиндорка до мозга костей. Он видит румянец на ее щеках, гнев в ее глазах, прядку, выбившуюся из прически. Ему хочется прикоснуться к ее по-детски приоткрытым губам, но он не осмеливается. И это ее выражение лица, она сама, все в ней — обезоруживает его. Он ощущает рождение в себе неясных чувств забытого им отношения к женщине. Когда-то он испытывал нечто подобное. Лили. Но ее призрак давно покинул его душу, перестал мучить как только он понял, что свободен от долга, от стольких лет страданий, одиночества и действий, которых он совершал, переступив через себя, выдумав себе новые принципы и правила для существования с определенной лишь миссией. Все это ушло, и ушло слово «любовь», которое болезненно до этого пустило корни в его сознании. А, может быть, никакой любви и не было? Была влюбленность, чувство собственности, ревность от того, что у него отняли единственного друга. Было чувство восхищения тем, кто также похож на тебя и всеми фибрами души понимает.
Теперь же душа опустошена. Осталось лишь мерзкое, противное ощущение того, что его использовали, играя на его же чувствах так называемой любви и долга. Привитое ему звание благодетеля, героя. Все они, все те, кто выдавал ему орден, пожимал руку, с уважением в глазах смотрел на него и гордился им, все они считали, что он бескорыстно, чисто по-геройски, по-гриффиндорски посвятил себя защите родины. Ни у кого и в мыслях не было предположить, что все это — бутафория. Никто не знал причину, по которой столько лет, влекомый зовом призрачной, придуманной любви, он делал то, что ему приказывали, давя на совесть, которая, к его удивлению, все еще жила в нем. Но от которой, кажется, уже не осталось и следа. И потому он всячески презирал в себе, в людях, в жизни, везде это нелепое, неправильное чувство — любовь. Оно неблагодарное, требующее жертвенности. Нет, он наигрался во все это уже сполна. И оттого, почуяв в себе вновь росток, который стал бередить его душу, он всячески пытался искоренить его, но тот, не считаясь со своим хозяином, лишь разрастался.
Больнее было обнаружить причину, виновницу этого ростка, поселившегося в нем. Как жестока к нему жизнь, осознал он это в тот момент. И как непросто вырвать из себя, выжечь все это присущее человеку, особенно, будучи полностью убежденным, что в тебе ничего подобного уже родиться не может, потому что почва суха.
Гермиона стоит в оцепенении. Она видит, как его лицо меняется, только что оно было злым и насмешливым, но черты его уже расправлены, морщинки на лбу исчезли, взгляд странный, она не может определить его эмоции. Неосознанно она кладет вещи на кровать и, подобрав с пола Живоглота, пытаясь успокоить его, с ним подходит ближе к директору, осознавая, что сейчас он ей ничего не сделает, нечего его бояться, отчасти из-за того, что на ее руках ее рыжий защитник. Отчасти потому, что что-то изменилось в его выражении лица.
Он протягивает руку к ее прядке волос, не обращая внимания на шипение кота. И этот жест она пытается забыть, сразу же, моментально, чтобы случайно он не остался в памяти. Но она ошибается, ведь его уже не спрятать даже в самые надежные тайники. Вопреки логике и здравому смыслу она стоит, как будто завороженная им, неосознанно свидетельствуя над рождением в нем сокровенных мыслей, настраиваясь, будто приемник, на его частоты, чтобы распознать его чувства. Но никуда не деться от собственного порицания. Откуда у меня это скверное кокетство, думает она. Я ведь вижу, как он на меня смотрит. Разве я не догадываюсь почему? Нет, тут же отвечает она себе, запрещая анализировать Снейпа, не знаю и не догадываюсь.
— Вы можете ничего не бояться с вашим котом, — зачем-то говорит он. — Возьмете подарок?
Гермиона пытается удержать питомца одной рукой, а другой взять сверток, но Живоглот, вывернувшись, спрыгивает и, чуть отойдя от них, принимается с остервенением быстро вылизывать хвост, грозно поглядывая на Снейпа.
— Спасибо, — отвечает она, неосознанно начиная сжимать в руках сверток, ощутив что в нем завернуто что-то твердое.
— Знаете, Грейнджер, вы стоите прямо под веткой омелы…
— Знаете, профессор, я никогда не выискивала обычаев, чтобы поцеловаться…
— Это намек? — усмехается он и все-таки прикасается к ней, кладет руки на ее плечи, чуть сжимает, будто боится, что сейчас она растает.
Гермиона цепенеет. Она слушает и не слышит. Ее подсознание просто фиксирует все то, что невероятно скроется в данную минуту от ее мозга — его блестящие глаза, пальцы на ее плечах, их непозволительная странная близость.
— Наши отношения бессмысленны, — внезапно говорит она глухим голосом, и он сжимает ее плечи еще сильнее.
— Отношения? — повторяет он за ней. — Какие отношения?
Гермиона смущается, она надеялась, что он поймет. Но внезапно она осознает, что он и так уже все понял, просто спрашивает у нее, хочет знать, что она думает.
— Служебные. Человеческие… просто отношения.
Нужно завершить этот разговор. Пока она не сболтнула чего-нибудь лишнего, пока он снова не спровоцировал ее. Пока они не переступили черту. Но она понимает, что этот разговор, как и все предыдущие их разговоры, будет не раз ею снова прокручен в мыслях, становясь заезженной пластинкой. Она будет убеждать себя, что права, пока ей самой не осточертеет её никому не нужная правота и правда.
— Давайте хотя бы следовать традициям в этот праздник? — с присущей ему в разговоре усмешкой осведомляется он.
— Традициям? — девушка замирает в нерешительности.
Он наклоняется и слишком спешно целует ее под веткой омелы, боясь, что она убежит, что она прервет его, оттолкнет. Но она стоит, будто вкопанная, не зная куда деть свои руки, и стоит ли их вообще куда-то девать. Он прерывает поцелуй и отстраняется, немного испуганно глядя на нее, изучая. Но в тот же миг разворачивается и уходит. И Гермиона остается одна наедине с собой и с ворохом мыслей, которые сегодня ей снова помешают заснуть. Угрызения совести уже пробрались в сознание.
***