Маленькая комнатка: обитые картоном стены, стол у окна и стул с отломанной спинкой и подранной обивкой. В углу высокий шкаф-великан, строгий, деревянный, с резьбой по краю и без ручки, зато с замочной скважиной, от которой давным-давно потерялся ключ. На полу рядом с ним круглый разодранный в клочья коврик, и на стене ковёр. Закрепленный под потолком, и от того куцый, он своим пёстрым рисунком как бы сужает комнатку, делая ее визуально ещё меньше. У дальней стены лавка, на ней три вялые подушки, а на полу — сползшее с лавки одеяло.
«Фу-у, пше-ел…» — слышится совсем рядом, и в комнатку отворяется дверь. Девочка вздрагивает, но не поворачивает головы к вошедшим.
— Фу, проклятая! — орёт на неё баба Фрося. — Чай опять со фотохрафией говоришь? Тю, дылда!
Девочка вжимает голову в плечи. У бабы Фроси все проклятые: и козёл, и она, и соседский гусь, и Степан Белов, которого все зовут Тюсей.
— И он сказал тебе чой-ли что? — насмешливо интересуется баба Фрося, привязывая козла к стене, куда вбит колышек. — Сказал?! Солдат-то твой на снимке сказал?
Девчоночка кидает на неё взгляд, переполненный такою пламенною верой, что баба Фрося начинает колыхаться от смеха. Колышется она вся целиком: и ее щеки, и нос картошкой, и обвислые бока, и даже подол длинной грязно-зеленой юбки.
— Ну, говори, говори со фотохрафией-то…
Снова скрипит, отворяясь, дверь.
— Ну, Петровна, где твой подкидыш? — в комнатку просовывается худое вытянутое лицо, и два маленьких острых глаза начинают шнырять по углам в поисках «подкидыша».
— А вона где. Со фотохрафией говорит.
Дверь приоткрывается чуть шире, и в комнату проскальзывает угловатая женщина, с непропорционально длинными руками, которые доходят ей почти до колен, и большими оттопыренными ушами на лысой голове.
— Откуда только взялась у тебя энта фотохрафия? — спрашивает она, воровато оглядываясь по сторонам.
— Тюсей притащил откуда-то, на стену повесил и приказал не трогать. Тьфу, старый дурак! Знать бы еще, хто на ней…
— А где Тюсей-то? — спрашивает длиннорукая и шарит взглядом под лавкой, надеясь отыскать его там.
— Да шатается где-то, что с убогого взять?
— Убогий, убогий… — как бы сочувственно качает головой тощая женщина, и обе они замолкают.
— А ты что, Матвевна, пришла? — спрашивает баба Фрося, упирая руки в бока, и Матвевна тут же спешит отвечать, быстро-быстро дергая ручками-палочками, как муха:
— Я-то вона че пришла-то… Нюру-то забрать приехали, да вот не знаю уж, возьмут ли такого ребёнка…
— Чтоб сироту не взяли! — гремит басом тётя Фрося.
— Да вот, вот… Однако ж, глянь-ко, молчит, только со фотографией и говорит…
— Да и что ж?! — громче прежнего гудит баба Фрося, раздуваясь от негодования, как самовар. — И что ж?! Это все Тюсей, Тюсей-то… Наплел ребёнку, дескать, вона ему она жизнью обязана, что война, дескать, солдаты… Если бы не они, дак вона и не было бы жизни… Она же малая, вон и напугал! Тюсей сам как с войны пришёл, так и стал дурачком, контузия, или чавой-то у него тама… Эх, жизнь-дрянь! И зачем жизнь энта, не лучше ль смерть?
— Да, да… — качает головой Матвевна, косясь на девочку. Та еще сильнее вжимает голову в плечи, как будто хочет спрятаться вовсе.
— А все ж таки без документов не возьмут, — говорит Матвевна спустя минуту. — И странности эти ее…
— Возьмут. Возьмут! — кричит баба Фрося, а затем отирает лицо подолом юбки.
Девочка смотрит на женщин, боязливо пятится к стене. Со двора доносится гул мотора, чьи-то крики.
— Ну, пошли… — баба Фрося тянет к ней руки, но ребенок прыгает к шкафу-гиганту.
— Не пойду!
Баба Фрося всплескивает руками.
— И вона как. Что ж, Матвевна, делать? Не пойдёт.
— Не пойдёт, — соглашается Матвевна и кричит на заблеявшего козла: — Фу-у-у, бес, молчи! Молчи!
— Убили! Убили! — кричит на улице бабий голос, и вот уже несколько других голосов подхватывают горестное восклицание.
— Чавой-то там? — оживляется баба Фрося, отходя от вжавшейся в стену сиротки. — Чавой-то?
— Убили! — в комнату влетает старуха-гусятница.
— Да кого убили-то? — волнуется баба Фрося.
— Тюсея-то и уби-или! Как головой-то и оземь — сразу весь дух и вышибло!
Баба Фрося ахает и тяжело опирается рукой о стену. Снимок под её ладонью обрывается, падает на пол, и девочка кидается к нему, как мать к ребёнку.
Баба Фрося начинает причитать и завывать на все голоса. Из угла, где спрятались Матвевна и старуха-гусятница, уже раздаются вздохи и слезные бабьи крики. Снаружи настойчивее трубят в гудок машины, и водитель хрипло кричит:
— Гей-й-е-е! Едем, что ли?
Баба Фрося подбирает юбки и всем своим тучным телом кидается на девочку. Сгребает ее в охапку, тащит к двери.
— Пойдём, сиротка моя, пойдём! Чай тама лучше буде…
На выходе в безвольную маленькую ладошку Матвевна всовывает яблоко:
— На дорожку…
Фотография выскальзывает из зажатого кулачка ребёнка и, кружась в воздухе, как осенний лист, плавно опускается на пол. Комната пустеет. Какое-то время с улицы еще слышатся и крики, и рев колёс, и чавканье грязи под ногами. Но потом все стихает.
А фотография остаётся лежать на полу. Старая, выцветшая, с обгоревшим краешком, на котором когда-то была видна подпись: «Александр Белов 1945».
========== Часть 16 ==========
«здесь нет негодяев в кабинетах из кожи»
Все это проносится в памяти Белова в один миг. В его воспоминаниях снова появляется та девочка-сирота с конопушками по всему лицу. И снова кружат вокруг него детские страхи, что его тоже могут вот так потерять, а потом отдать в детский дом.
А потом он вспоминает похороны Степана — своего старого доброго дядьки, который так и не дождался брата с фронта. И следом за этими похоронами — другие. Теперь в его воспоминаниях хоронят его сестру.
Слишком много в жизни потерь. Сережа еще с детства, будучи маленьким мальчиком, привык жалеть людей. И прощать их. За одно то, хотя бы, что они когда-нибудь умрут. За то, что они умрут внезапно, и ты не успеешь этого понять и не будешь к этому готов.
Теперь рядом с ним был Модестас. И литовец, и его сестра, и Сашка с Ваней за эти несколько месяцев стали для Белова второй семьей. И теперь, уткнувшись в плечо друга и глотая соленые слезы, Белов хотел только одного: сделать все для того, чтобы помочь Паулаускасу.
— Чего ты? — Белов почувствовал, как напрягся Модестас. А потом — теплую широкую ладонь на своей макушке.
Белов прикусил губу. Слишком много всего накопилось. И мать он давно не видел. Соскучился.
— Все хорошо, — ответил Белов и поднял голову, сразу отыскав взгляд Паулаускаса. — Если не теперь, то совсем скоро все обязательно будет хорошо.
Белов встает и выключает свет. Комната погружается в полумрак. И только лунная дорожка, падая из окна, тянется по полу, разделяя комнату на две половины. В одной стоит он, а в другой — Модестас. Не в силах подавить суеверный страх, Белов перешагивает через дорожку и оказывается на половине друга.
— Ты выспись, — тихо-тихо говорит он Паулаускасу. — Завтра повезешь Агне к маме. Тебе силы нужны. А я тут сам разберусь со всем.
— Ты только в неприятности не лезь, — приказывает ему Модестас, поднимясь на локте. — Слышишь? Я сам со всем разберусь, когда вернусь. А ты не лезь! Тебе характеристику портить нельзя.
Белов успокаивает друга и ложится рядом.
— Серый, — шепчет Модестас, глядя на друга сквозь темноту ночи широко распахнутыми глазами.
— Что?
Модестас молчит секунду, а потом горячо благодарит:
— Спасибо за все.
***
В здании вокзала душно. Кругом очень много людей, и Агне испуганно жмется к брату. Впервые за долгое время она провела ночь одна, в пустой квартире. И, проснувшись утром, испугалась. И вспомнила про Модестаса.
Паулаускас пришел домой, когда Агне уже встала. Он вошел и увидел сестру, стоящей у плиты и что-то мурлыкающей себе под нос. И боялся обрадоваться.