Если бы юноша не был так пьян, он бы ни за что не отправился на поиски двери, из-под которой запахом серы несло сильнее всего. Он бы ни за что не отправился на поиски спальни, расположенной за тем, обнаруженным еще со двора, окном; но коньяк пережег все его мосты и все его пути назад, а оставил — только безумие.
Просторное, похожее на храм, помещение. Обычная, без перин и популярных в Соре балдахинов, кровать в углу. Письменный стол, кресло — и ковер на полу, а больше ни черта, словно Эста боялся как следует заполнить отведенное ему пространство. Словно Эста не верил, что оно — действительно его дом.
И до сих пор не считал его таковым.
На столе россыпью валялись исчерканные пергаменты. Стихи; да, Эста любил их, любил и бормотал, едва оказывался с ними наедине. И по их вине называл себя лжецом, хотя видел то, о чем бормотал, так ясно и четко, будто оно стояло перед ним — картиной.
Эста умел писать. А я — рисовать, но почему-то не догадался, что эту его картину можно — изобразить, перевести из ровной выверенной строфы — в почти живые очертания. Почему-то не догадался. Не хотел догадываться, ведь она сама по себе, безо всякого постороннего участия, была — великолепна…
Кит нежно погладил желтый уголок пергамента, подобрал его, как подбирают на улице бездомных котят. Знакомый почерк, прямые рунические спины — как солдаты, идущие на смерть. Но слова — другие, абсолютно, бесконечно, будто на самом деле юноша и не знал никого по имени Эста.
Его Эста писал о крыльях, об океане, о чайках, о человеке посреди пустыни. Его Эста писал о вечности, где он вовсе не одинок, и человек посреди пустыни — вовсе не одинок, где их еще двое, и они так близко, что стоит лишь едва шевельнуться, чтобы ощутить новое прикосновение.
А этот Эста был уже не его.
«Белый песок сотворяет ряды пустынь.
Тесно в пустынях, повсюду — одни кресты.
Вес бесконечной усталости на плечах,
у витражей золотая горит свеча;
ночь расползается черным по небесам.
Я закрываю слепые свои глаза.
Тысячу лет я провел тут совсем один.
Если проснешься когда-нибудь — разбуди…»
Пергамент мягко, доверительно мягко шелестел. Так, словно, валяясь на этом столе, в этой спальне, не был спрятан только ради Кита.
«Я измотан до крайности, вера моя горит,
но я помню, что ты их придумал и сотворил,
и не знаю, сказать тебе: «Вот они, посмотри!»
или сдаться и тихо шепнуть тебе: «Забери».
Я ложусь на песок, но повсюду — одна вода,
месяц выгнал на небо сияющие стада.
Я убью малышей, если все-таки их отдам,
я себя не прощу, если все-таки их предам.
Я закрою глаза, но окажется — я погиб.
Я — приемный отец для творений твоей руки.
И любому решению верному вопреки
я тебя умоляю: «Пожалуйста, сбереги —
на земле, где песок покрывают ряды костей,
где сияние лун поглощает густая тень,
где ужасная гибель следит за тобой везде,
на земле, где я умер — не трогай моих детей…»
Помедлив, Кит опустил желтый обрывок пергамента обратно. Тот лег на кипу своих собратьев, но перебирать их все было бы слишком жестоко. Непомерно…
Создать мир легко. Сложно — выдержать, научиться его тащить на своих плечах, выносить все его печали. Счастья… в пределах Карадорра так мало. А ведь есть еще Тринна, и Вьена, и Мительнора, и Харалат, и Эсвианский архипелаг, и огненная Эдамастра. И еще десятки пока необитаемых пустошей — но никому заранее не известно, кто придет на их берега через пять, двадцать или сорок лет…
Чувство усталости. Вот, донес до себя Кит, это — усталость. Я пришел за тобой, Эста, пришел за тобой, хотя велел тебе убираться. Но тебя нет, поэтому я тебя заменю; у меня все равно нет никакого запаха, а твой упрямо перебивает все, потому что он — драконий…
Запах серы. А сквозь него проступает иной — запах твоего человеческого тела; такой драгоценный, такой родной, такой… долгожданный…
Кит свернулся в маленький жалкий клубок на чужой холодной простыне.
И все-таки заплакал — неудержимо и так горько, что спазмы едва не разорвали его хрупкое горло изнутри.
— Эста… я так… по тебе соскучился…
Лойд проснулась перед самым рассветом. Еще глубже залегла ночная темнота, еще выше поднялись тени, и кажется — надо спать, пора спать, ведь она лежит под теплым одеялом, в комнате, где обычно спит ее Талер, на его подушке, на его постели. Потому что он разрешает ей занимать его место, если ему приходится уходить.
Она долго не могла понять, что ее разбудило. Следила за огоньками на потолке; в коридоре проклятого Храма горели факелы, и комната, по сути, была покинутой священниками кельей. До сих пор в ее пределах стойко пахло дикими травами, а в нише над письменным столом стоял гранитный бюст богини Элайны. Одетая в легкое белое платье, она улыбалась любому, кто рисковал на нее посмотреть — но Талер, как правило, не смотрел, хотя и выбросить не решался. Все-таки Элайна — высшее существо, и мало ли, что произойдет, если она обидится.
В коридоре проклятого Храма горели факелы.
А справа от Лойд горела свеча, и этот огонек подсказал ей, что ситуация в комнате изменилась.
Ее разбудил звук. Неприятный, протяжный звук — будто скребутся мыши под полом, надеясь, что крепкие зубы и крохотные коготки помогут им вылезти на свободу. Но издавали его не мыши, отнюдь не мыши — нет…
Это тянулась нитка, продетая в ушко иглы, тянулась, оплетая кожу, оплетая края шрама — насквозь промокшая, красная, вдвое сложенная. Чтобы зашить надежно. Чтобы точно зашить…
Талер явно работал по живому, и боль, как ледяная глыба, засела в его голубых глазах. Но лицо не выражало ничего, ровным счетом — ничего, словно его, как и бюст богини Элайны, однажды вырезали из куска гранита.
А шрам — длинная багровая линия от виска — переполз на худую шею, и кровь стекала вниз по какой-то серой от слабости коже, и ладонь, планомерно вонзавшая иглу в тело, ощутимо дрожала.
========== 9. Бескрылый от рождения ==========
Сколот маялся перед высокой деревянной дверью, как ребенок, не уверенный, что его появление к месту — и что родители не рассердятся еще больше, выслушав его глупые извинения. Но уйти, развернуться и уйти казалось вариантом куда страшнее, и он стоял, хотя стражники недоуменно косились на невысокий силуэт справа от факела, не решаясь, впрочем, уточнить, все ли у него в порядке.
Юноша поднял руку и постучал.
— Господин Эс… можно вас на минуточку?.. пожалуйста, мне надо сказать вам кое-что очень личное… очень важное, господин Эс…
Тишина. Стражники смутились и поскорее вышли на лестницу; Сколот испытал некую смутную благодарность, но она тут же улетучилась.
Потому что в комнате, отведенной высокому зеленоглазому человеку, не раздалось ни звука.
И вместе с тем юношу не оставляло острое ощущение, что он там. Сидит по другую сторону двери и чего-то ждет, грустно опустив голову, и светлые волосы падают на его лицо, скрывая все, что на нем отражается.
Сколот переступил с ноги на ногу. До сих пор ему не приходилось ни перед кем извиняться — и он понятия не имел, что это бывает так мучительно.
— Господин Эс… простите за все, что я вам наговорил, умоляю, простите… меня просто… меня так задели те слова, что я… хотел… простите, мне все равно, ваш я или не ваш, и кто я такой, и что за Кит причиняет вам столько зла… мне все равно, только простите…
Скрипнули петли. Он отшатнулся, как демон — от запаха ладана.
И тут же облегченно выдохнул, потому что теплые, чуть шероховатые ладони обхватили его плечи, мягко, ненавязчиво и легко, и чужой вязаный свитер оказался в ногте от веснушчатого носа. А потом — разделились; одна принялась гладить Сколота по волосам, утешая, как ребенка, а вторая осталась на плече.