Возможно, было бы куда лучше, если бы твое сердце — твое живое деревянное сердце, — не сумело выбраться, если бы оно не сломало твои кости, если бы оно внезапно остановилось, а девочку по имени Лойд и мальчика по имени Лаур настигли воины Фарды. Потому что иначе — вон, погляди, — железная винтовая лестница уводит сына госпожи Тами в чернильную темноту, и он спускается, и жадно, и голодно, сотнями, тысячами глаз наблюдает за ним Сокрытое. Он спускается, и пламенеет факел в его руке; он уже далеко, а наверху, в ритуальном зале храма, океанская нежить ставит на место каменный алтарь, океанская нежить закрывает алтарем выход.
Он спускается по железной винтовой лестнице…
У дракона были мутные, ничего не понимающие глаза.
Там, на теле обреченного Карадорра, есть трое каким-то чудом уцелевших детей. Там, на теле обреченного Карадорра, есть живое деревянное сердце, и оно бережно, неустанно — согревает юного лорда Сколота. И он выдыхает, он — рассеянно выдыхает, и прячет лицо в изгибе деревянного панциря.
Там, на теле обреченного Карадорра, есть карминовый каменный цветок, и он мерно, монотонно — покачивается над узкой ладонью девушки, а девушка банально — спит. Потому что ее Талер, ее погибший Талер не сдался, потому что он испортил, потому что он выбросил, потому что он обошел — все доступные законы. Потому что, лежа на дне озера, слепо таращась на далекое солнце выцветшими голубыми глазами, он все-таки нашел способ до нее дотянуться, он все-таки нашел способ ее забрать, он все-таки нашел способ… ее спасти.
Мерно, монотонно — покачивается… и словно бы отвечает, словно бы зовет иные, зовет янтарные, похожие на звезды, цветы. Словно бы сообщает им: я здесь. Ви-Эл, я все еще здесь, и, увы, стереть меня не получится. И минует мой девятнадцатый день рождения, и я не сойду с ума, и я не убью себя — своими собственными руками. И минует мой девятнадцатый день рождения, и мое ДНК, мое искаженное, мое — за чужой грех наказанное ДНК вернется в обычное состояние. Мое искаженное ДНК — перестанет быть искаженным.
Я не просила тебя о помощи, потому что сама помочь тебе не могла.
Но тебе не нужна была моя просьба.
В полутемной рубке «Asphodelus-а» нет ни единой вещи, которая напомнила бы о Джеке, или Эдэйне, или пьянице-Адлете. В полутемной рубке «Asphodelus-а» нет ни единой вещи, которая напомнила бы о них; это все потому, что они живы. Теперь я знаю, теперь я точно уверена, что они — живы, с ними ничего не случилось. Ничего такого, что было бы нельзя исправить…
В полутемной рубке «Asphodelus-а» нет никого, кроме тебя. А ты сидишь, и тлеет забытая сигарета, и тебя уже не получится разбудить. И все, что у меня осталось, все, что я сохранила, все, что ты позволил мне оставить и сохранить — это черные волосы, это ресницы, и губы, и полоса шрама. Все, что ты позволил мне оставить и сохранить — это изогнутые полумесяцы на темно-зеленом воротнике, и линия плеч, и твои расслабленные ладони. И чашка с кофе; оно не остынет, оно давно разучилось, ему словно бы не дают — остыть. И «Asphodelus», несомненно, летит, но ты не рассказывал, куда.
Еще немного, и я забуду, каким вообще был… твой голос.
Еще немного, и я забуду, каким он вообще был.
…Там, на теле обреченного Карадорра, есть железная винтовая лестница. И длинные подземные коридоры, и зал, где все еще живут, все еще танцуют по каменному своду не рожденные Гончие. Там, на теле обреченного Карадорра, есть отчаянно некрасивый человек по имени Лаур, и он тоже не умрет, хотя у него нет ни живого деревянного сердца, ни кода «Loide» в системе ДНК.
Зал, где танцуют по каменному своду не рожденные Гончие, полнится их молитвами, их неуверенной, горькой просьбой: ну дайте, ну дайте же нам наконец-то — выйти из-под земли, дайте же нам — родиться, дайте же нам — настоящие, крепкие тела. Дайте же нам наконец-то увидеть солнце, дайте же нам посмотреть, каким бывает ночное небо. Дайте же нам, наконец-то, выйти из-под земли — и жить, ощущая соленый ветер, и неумолимый холод, и — самое главное — биение пульса под нашими ключицами.
И, самое главное — биение пульса…
Он дернулся, и дернулась выжженная земля, и дернулось, кажется, невыносимо тяжелое небо. И по тоннелям Сокрытого, пожирая все на своем пути, быстрее помчалась подземная огненная река; и все же она была спокойна. Слишком спокойна для вечного потока пламени.
Он поднялся, нет — оторвал себя от скалистого берега. Он помнил, как летел над синевой океана, и над заснеженным Хальветом, и над восточными границами леса, где ждал его Тельбарт. Он помнил, как летел над Сумеречным морем, а оно грустно, заученно катило свои соленые волны.
Он стоял в тени высохшего дерева. Давно погибшего, но все еще стойкого.
И была зима, но подземная огненная река плевать хотела на такие мелочи. И была зима, но по воле подземной огненной реки наступило раннее лето, и на полях зеленели первые колосья, и местные жители косились на них с такой надеждой, будто видели столь пышную зелень только во сне.
На него смотрели настороженно. Он попытался улыбнуться, но получилась какая-то жалкая гримаса; больше всего на свете ему хотелось, чтобы караул взял ружья на изготовку — и пальнул по его высокой худой фигуре. Больше всего на свете ему хотелось молча упасть, и чтобы никто не пришел на помощь, и чтобы кровь бежала по выжженной земле. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы кровь — закончилась, и тело сломалось, чтобы оно не сумело выдержать, чтобы у него не было никакой надежды. И чтобы над ним было — глубокое февральское небо.
Но караул, конечно, не обратил на господина Эса внимания.
Таверна была небольшой и тихой; над окнами висели забавные связки чеснока и красного перца. Одинокая девушка, одетая в узкое голубое платье, неподвижно сидела в углу, а перед ней смутно поблескивала пустая чаша и едва початая винная бутылка.
У нее были чудесные волосы. Небрежно собранные в пучок, серебряные, волнистые; господину Эсу все-таки удалось выдавить из себя улыбку, и девушка неуверенно улыбнулась ему в ответ.
— Неужели, — сказала она, — вы — дитя племени людей?
Он помедлил.
— А вы — нет?
Недоумевающие небесно-голубые глаза. Почти такие же, как у Твика — или у Талера.
Здесь, подумал он, у всех преобладает именно такой цвет. Я не видел ни мутноватых серых, как у юного лорда Сколота, ни потрясающих синих, как у мальчика по имени Лаур. Я не видел ни темно-карих, как у господина Эрвета, ни карминовых, как у нынешнего короля Драконьего леса.
Если забыть о ее ресницах, и чудесных серебряных волосах, и платье — можно вообразить, что я дома. Что я в Лаэрне, и напротив — левой половиной лица — ухмыляется раненый мужчина, и на его скуле опасно багровеет воспаленная полоса шрама. Если забыть о ее ресницах, и чудесных серебряных волосах, и платье — можно вообразить, что я в Лаэрне, и справа от меня сидит, вежливо что-то объясняя, самый лучший стрелок империи Сора; а я пьян, я опять — безнадежно пьян, и объяснять мне что-либо так же бесполезно, как беседовать с каменной стеной.
— Как называется, — глухо уточнил он, — ваша раса?
Девушка пожала плечами.
— Старейшины говорят, что мы aiedle, эделе. Старейшины говорят, что мы — это смешение крови человека и серафима.
Он медленно сел напротив.
Сначала хайли, теперь — эделе. Кит, маленький, чем ты занят в белой непокорной пустыне, если твой мир достается НЕ нашим детям, сотворенным пополам — из меня и тебя? Чем ты занят, если народ хайли отобрал себе изрядный кусок Тринны, а на Эдамастре живут какие-то эделе?
Он провел языком по своим тонким пересохшим губам.
— А если подробнее?
— Ну-у, — протянула девушка, — если верить легендам, то однажды у Моря Погибших Кораблей высокородная леди встретила ангела, а он почему-то в нее влюбился. Я склонна сомневаться в этих легендах, но, — она заправила за ухо непослушную прядь, — больше никто не сомневается. Даже господа шаманы, а они ребята серьезные.