Они страдают, но их почему-то совсем не жалко.
Не сейчас.
На рынок стекаются новости из любого уголка Соры; на рынке покупают хлеб уставшие послы и гонцы. Первые лишь угрюмо отмахиваются — мол, империя Линн все больше и больше прогибается под натиском Фарды, мужчин, мальчиков и юношей убивают, не глядя, а высокородные поспешно бегут в порты и пытаются уплыть с Карадорра, но холода стоят такие, что корабли беспомощно болтаются в море, и у них леденеют паруса. Никакой дурак не сунется к Адальтену и Тринне зимой, но капитаны кораблей — тоже мужчины, и они вовсе не желают умирать по воле фардийцев.
А вторые… вторые немного веселее рассказывают о солдатах Соры, о том, что линия фронта, хвала четырем Богам, остается незыблемой. Повинуясь приказу императора, ее укрепили маги, и снаряды, недавно падавшие на военный лагерь словно бы из ниоткуда, начали замирать высоко в туманном небе. А потом исчезать.
Талер не сомневался, что господина Эрвета заинтригует новое положение дел. И он из шкуры вон вылезет, лишь бы растереть магов по заснеженной пустоши, тонким слоем раскатать по земле — тонким неузнаваемым слоем. Он из шкуры вон вылезет, и маги умрут, все как один, а за ними умрут напрасно обнадеженные солдаты, и небо рассмеется голосами четырех Богов, потому что четыре Бога — они ведь любят войну, они живут ради убийства, они постоянно ждут, пока люди вцепятся в горло кому-нибудь из своих сородичей. Они постоянно ждут…
Торговки тоже не видели господина Кита. Пожимая плечами, они вели себя как-то странно, избегая смотреть мужчине в лицо. Лишь одна — у самого края овощного ряда — огляделась, подалась вперед и настойчиво попросила:
— Господин, вам надо уйти с площади. Как можно скорее, господин.
Он огляделся тоже.
Люди покупали овощи. Люди покупали мясо; люди старательно обходили высокого человека с коротко остриженными черными волосами — и неумело притворялись, что его поблизости нет.
— Уйти, — вполне спокойно произнес Талер, — потому что я — малертиец?
Торговка закивала.
— Вчера одну девушку забили до смерти, господин. Заорали, что она — ребенок убийц, что она виновата в гибели наших солдат. Она метнулась в переулки, но там темно, скользко и… должно быть, она споткнулась. — Торговка зажмурилась, как если бы веки позволяли ей не помнить, что произошло потом. — Она все еще там, господин. Никто не сказал о ней караулу.
Мир всегда был немного сумасшедшим, улыбнулся Талер. Всегда был немного сумасшедшим, и немного сумасшедшим был глава имперской полиции Малерты, позволивший, допустивший, чтобы его собратья гнили в темных переулках, избитые жителями Соры…
Ненавижу, снова улыбнулся он. Я однажды бывал за частоколом Вайтера, я однажды сам туда пошел — ради ненависти, но я не предположил, что буду ненавидеть не столько тех, кто убивает лойдов, или гномов, или эльфов — я не предположил, что буду ненавидеть людей, в целом — людей, и без разницы, каких именно…
В переулке пахло железом. Он вдохнул — почти с удовольствием, больше всего на свете желая, чтобы кто-то его окликнул, и появился повод обернуться, вытащить из-под рукава нож и занять глухую оборону — благо, позади тупик. Больше всего на свете желая, чтобы кто-то его окликнул, и появился повод как следует размахнуться, и ударить, и оттолкнуть, и ударить еще раз…
Девушка сидела у стены, зажимая правый бок обеими ладонями. Девушка была — опять — из высокородных, но кровь уничтожила гербы ее семьи, выбитые на кольцах и перстнях.
Девушка улыбалась, и ее улыбка была ничуть не лучше улыбки Талера.
Может, все мы такие, рассеянно подумал он. Может, все малертийцы — пленники своей ненависти? Может, поэтому они так радостно поддержали господина Эрвета, поэтому так радостно пошли на войну. Поэтому так радостно палят по ночам из пушек, так радостно противостоят магам — не сомневаясь, что рано или поздно они падут, и линия фронта все-таки двинется, пускай медленно, пускай неуклюже — двинется по чужой земле, и малертийское знамя воспарит над башнями Криерны…
Он уходил — мимо рынка, мимо площади, мимо хмурых людей. Он уходил, уже не помня, чего ради вышел из дома. Он уходил, болезненно щурясь, не обращая внимания на чужие звонкие голоса.
Интересно, как она умерла? Как она умерла — покинутая слугами, с россыпью синяков на лбу и скулах, и на руках, и на шее, и с раной в боку, наполовину спрятанной за платьем — как?.. И как ей удалось выпрямиться, напоследок — выпрямиться и сохранить во всех чертах выражение гнева, молчаливую клятву, что ее обидчики обязательно умрут и сами — не сегодня, так на следующей неделе, когда…
Он закашлялся, и резкая боль вынудила его согнуться, едва ли не пополам — согнуться; резкая боль завладела им, как ребенок — очередной своей куклой.
Обидчики умрут обязательно. Пускай даже у них получится весело отметить зимние праздники. Пускай даже у них получится весело прогуляться по озеру, где стоят ледяные вазы, а в них — ледяные розы; прогуляться по озеру, где стоят ледяные русалки, нифмы и гномы, не вызывая ни у кого страха. Не вызывая ни у кого, потому что все помнят — и русалок, и нимф, и гномов перебило Движение, и русалки, и нимфы, и гномы давно покоятся на том свете, в чертоге Элайны — если их туда, конечно, впустили…
Малерта явится. Не сегодня, так на следующей неделе — явится, чтобы завладеть Сорой, и погибнут самоуверенные мужчины, и отчаянно смелые женщины, и дети, посмевшие бросить камень в человека, рожденного под бой астарских вечерних колоколов.
Он давно их не слышал. Он и бывал-то в Астаре дважды, но память Лерта настойчиво шептала, что нет, он провел там добрую половину жизни. Он сидел на бортике фонтана, и к нему подошла голубоглазая девочка; он сидел на бортике фонтана и писал свое имя на обрывке пергамента. Руна за руной, символ — за символом; очень аккуратно: «L»… «I»… «E»… «R»… «T»… «A»… «E»…
На Вайтер-Лойде оно не звучало, как «Лерт». На Вайтер-Лойде оно звучало, как «Льёрта», но беловолосый мужчина, беловолосый Гончий, не знал, как передать его с помощью малертийского. И как же, черт возьми, забавно, что он пошел именно в Малерту, что он выбрал — именно Малерту, а не Сору, не Фарду и не Линн. Что он бродил именно по ее дорогам, что он полюбил — именно ее, а не кого-то иного. Что именно с ней он щедро поделился кодом, и он, этот код, спал и рассчитывал, что наступит день, и появится кто-то, вполне достойный. Появится кто-то, кто унаследует его спираль.
И этот «кто-то», конечно, появился. Он был во всем похож на господина Лерта; он так мало походил на своих родителей, что спасали только ясные голубые глаза. Он был… в те далекие времена — был кем-то красивым, кем-то, кто мог бы все изменить.
А затем — летел экипаж по улицам Нельфы, и горел зажженный фитиль, и возница не услышал его мольбу, и каменная, каменная брусчатка впилась в правую щеку…
Он стоял у стены какого-то дома.
Его губы осторожно, недоверчиво двигались. Будто сами собой; он был тринадцатилетним юношей по имени Талер, и его маму звали Нэменлет, а его отца — Хальден, и зимой они вместе лепили снеговиков, и снег таял на юбках маминого платья. И она смеялась, и не было на всей Малерте человека счастливее, чем госпожа Хвет, чья семья, вооруженная веточками, пыталась подарить белому снеговику прическу, а получался какой-то лес на покатой голове…
Он был ребенком — не старше восьми, — и она читала ему сказки. О злых ведьмах и колдунах, о добрых воинах, которые готовы с ними сразиться; о принцессах и принцах, а еще — о драконах. Он был ребенком — не старше восьми, — и она читала ему легенды. О человеке посреди пустыни, о сонных чайках, задремавших на плече какого-то высокого зеленоглазого паренька, о чудесных кораблях и об эрдах. И о тоннелях Сокрытого, где он лично побывал через двадцать лет.
Огромная спальня. И книжные полки на стенах, и картины, и кресла, и занавешенное тонкими шторами окно. И балкон, и цветы на балконе; цветы греются под лучами утреннего солнца, на маленьком столе возвышается блюдо с печеньем и чашка чая. Мама сидит напротив, она тоже — цветок, и солнце пляшет на ее черных, немного волнистых, волосах…