Не знаю, обманывает ли меня вкус, но чувствуется мне, что Леонтьев был декадентом[525] раньше, чем появилось само это имя, что он писал свою прозу раньше символических стихов, но уже – как их предварение, и создавал свою необычайную политику для каких-то сказочных, а не реальных царств, где будут носить египетские короны и ассирийские жезлы[526]. В скорлупу своего жестокого консерватизма Леонтьев заперся только с отчаяния, прячась, как великий эстет, от потока мещанских идей и мещанских фактов своего времени и надвигающегося будущего. И, следовательно, если бы рыцарскому сердцу Леонтьева было вдали показано что-нибудь и неконсервативное, даже радикальное – и вместе с тем, однако, не мещанское, не плоское, не пошлое, – то он рванулся бы к нему со всей силой своего – позволю сказать – гения. Леонтьев не дожил немногих лет до нового поворота идей, вкусов и поэзии в нашем обществе, которое охватывается в одну скобку декадентства и, думается, самою неожиданностью своею, своими порывами вдаль, своими религиозными влечениями и симпатиями к древнему Востоку, вероятно, охватило бы его душу как последняя и смертельная любовь[527].
Леонтьев слишком, как женщина, смотрел на историю и культуру; у него был женский глазок на все, с его безумными привязанностями, с его безумными пристрастиями, с его безумным фанатизмом. Отсюда станов очарование, которое на нас льется из его неудержимых речей, как будто нас заговаривает женщина, чего-то у нас просящая, чего-то безумно требующая и которой мы не в силах противостоять. У Леонтьева – чары из самого слова, из строения фразы, в каждой строке с мольбой или упреком. От этого его любят или, правильнее, влюбляются в него даже враги… В Леонтьеве есть что-то от Чайковского[528] и его таинственной, гипнотизирующей музыки[529]… Я спрашивал одного очень умного старого доктора о пороке Константина Николаевича, его бисексуальности. Он мне сказал, что это необъяснимый порок, большей частью врожденный и непреодолимый. Я обрадовался этому объяснению, потому что оно успокоило мое сердце: Леонтьев был редко чистосердечный человек, с редкой отзывчивостью на всякую нужду, с любовью к конкретному, индивидуальному, с привязанностью к человеку, а не только к мозговым абстракциям. А грехи его тяжкие, преступные грехи – да простит ему милосердный Бог наш[530].
Егор Крикалев Василию Розанову
Не могу взять на себя смелость заняться характеристикой славянофильских взглядов по теории русской истории. Для этого нужно обладать большим философским умом и обширным образованием, чего я не имею. Судя по Вашим печатным статьям, которые я всегда читал с удовольствием, эту задачу о славянофилах Вы могли бы выполнить не без успеха, и я прямо скажу Вам, что ваш талант обязывает Вас к этому. Вы, к тому же, по-видимому, располагаете свободным временем. А задача действительно стоит того, чтобы над ней потрудиться.
Кстати, не думаете ли Вы перебраться в Москву? Теперь, т. е. после ухода Высотского[531], я думаю, это не будет невозможно.
Василий Розанов Егору Крикалеву
С Высоцким я встречался дважды в 1891 г. Первый раз при ходатайстве об обмене местами с моим университетским товарищем Константином Вознесенским[532], который согласился уступить мне свое место в Бельской прогимназии[533] и занять мое место в Елецкой мужской гимназии. Другой раз при ходатайстве о переводе на должность инспектора в Рязань… И вот какой-то Высоцкий только потому, что он делец (моих лет, если не моложе), кричит на меня, и я по своей застенчивости и робости молчу и краснею. Скажи он мне просто и ясно, не будь этих подлых торопливых убеганий за дверь, грубости со мной (слова – очень возвышенным, без малого кричащим голосом – о вашем незнании положения дел) и проч. – и я был бы спокоен, не было бы той озлобленности, которая буквально душила меня целый день[534]…
Егор Крикалев Василию Розанову
Я рвусь из Коломны и если ничего не добьюсь, то, пожалуй, удеру в какой-нибудь округ, где обращают побольше внимания на людей занимающихся.
Не молчать о самом главном[535]
Дом Пушкина
Иван Алексеев Василию Розанову
Я прочел в «Рус. сл.»[536] не так давно вашу статью о домике Гете[537].
Василий Розанов Ивану Алексееву
Гете – гармония. Гете – разум. Гете – мудрость. Но выше всего в нем – что он весь гармоничен, развит разносторонне в разные стороны… Что он есть цветок, у которого не недостает ни одного лепестка. Вот это живая органическая его цельность, полнота способностей и направлений в нем и есть самая главная, ему исключительно присущая… Ибо ни на какой другой человеческой личности народы, страны и века не могли бы остановиться, сказав: – Я удовлетворен, – с тем покоем, твердостью и уверенностью, как на Гете… Гете как бы вышел из всех цивилизаций в их разносторонности и соединил на себе их всех сияние и тонкий аромат. Мир Гете везде чист. Он везде ясен, спокоен и разумен. На стенах его не лежит, даже как возможности, ни одной человеческой кровинки. Он так же наукообразен, в смысле точных наук, – как и философичен. Мысли и рассуждения Гете о теории света, о развитии костей человека, о морфологии растений – предварили на несколько десятилетий великие европейские открытия[538].
Тайна его «Фауста»[539] есть скрытое отречение от христианства – вот чего никто не хочет понять; от этого 2-я его часть, загробная, начинается с Элены-троянки, появляется Олимп, великие матери – это иносказания древних Астарт[540], которые все закляты крестом Иисуса. Гете пошатнул в своем сердце крест – и под ним, в могиле, увидел древний мир, его прельстивший, его восхитивший. Вот где последовательность, вот где логика. Отвернувшись от христианства, Гете из тоски своего сердца извлек Фауста, но он же показал в Вагнере[541], этом сухом ничтожестве, что будет с каждым, кто без сил Гете вздумает повторить его сердечные и умственные эксперименты[542]…
У немцев есть собственно одно великое и благородное явление – Гете, и помимо Гете, их всех можно бы вытолкнуть из человеческого общежития. Но Гете в теперешней Германии угас; в прусской Германии – он и не зарождался[543]…
Иван Алексеев Василию Розанову
Мне пришло сравнение – состояние этого домика Гете, так охраняемого немцами, с тем домом, где родился наш русский Гете – Пушкин. Мне, как студенту Московского технического училища[544], каждый день приходится, проходя по Немецкой улице[545], видеть этот дом. И вот чуть ли не в той самой комнате, где появился на свет будущий поэт – гордость нашей родины, – там помещается мастерская сапожника.