Мы стояли друг против друга, я озирался по стенам, а девочка терзала свою косу, зажатую на кончике резинкой от лекарства. Вокруг нас возвышалась готическая мебель, и пианино было полированное, зеркально-черное, с витыми бронзовыми подсвечниками, и на стенах тяжелели старинные гравюры в широких рамах. В кресле, уронив голову на грудь, спала старуха.
Меня усадили за стол, поставили передо мной блюдце с большим куском яблочной шарлотки и в синей фарфоровой чашке – клюквенный кисель.
Сто тысяч лет я ел шарлотку и пил кисель. Мне было стыдно, что я так долго ем, и я знал, что мое лицо со стороны выглядит как лицо человека, который вот-вот заплачет. Поэтому я упорно смотрел в блюдце.
Затем время, прорвав замкнутый объем комнаты, полетело стремительно, быстрее и быстрее, пока совершенно не улетело от нас, и я увидел, что мы идем по улице.
На эту прогулку нам было отпущено полтора часа.
– Вы из другого города приехали? – спрашивал я.
– Нет. Просто под нашим домом прокопали туннель метро, и дом треснул, – отвечала девочка.
– Треснул дом?
– Да. До самой крыши. Дыра была такая, что можно было просунуть ладонь.
– Вы же могли все погибнуть!
– Нет. Мы так жили полгода, – сказала она спокойно.
– А здесь вы насовсем?
– Если тот наш дом не отремонтируют. Но папа говорит, что его снесут. А жаль!
– Почему?
– Там все детство прошло.
Внезапно я почувствовал: сейчас она скажет что-то очень важное…
– Я хочу тебя попросить, – заговорила она. – Не называй меня Мусей. В школе меня звали – Маша.
– Я не буду, – обещал я. – А как твое имя полностью?
Она удивленно взглянула на меня, как бы говоря взглядом – разве ты не знаешь? И ответила:
– Мария.
Я был потрясен. Я не знал, от чего произошло мое потрясение, ведь работала в нашем доме дворничиха Мария Петровна, громадная мужеподобная женщина, одутловатая, с толстыми больными ногами, и в деревне жила родственница тетя Маня. Лишь много лет спустя я понял, что в этот день мое сердце славянина впервые потянулось к лицу, в котором робкими чертами просвечивал тот небесный таинственный лик, который – придет время – я увижу в огне иконостаса.
– Полное имя – Мария, – повторила она. – Что тут удивительного?
– Я буду называть тебя – Мария, – сейчас же объявил я ей.
Она удивилась еще больше.
– Зачем? Ведь я не взрослая женщина.
– Все равно, – упрямо заявил я.
– Но будут смеяться.
– Все равно!
Моему счастью предназначалось умножаться и возрастать. В несколько дней я был так пленен новой соседкой, что все прежнее, что влекло меня к себе, разом обесценилось. Она непрерывно стояла у меня перед глазами и даже в самом естестве моих глаз: едва я закрывал их, она являлась ко мне из их глубины. Она была особенной, необыкновенной. И меня удивляло, что, кроме меня, никто этого не видел. Когда мы шли с ней в школу, ни один из мальчиков не обращал на нее внимания, в толпе, в магазине, в автобусе ее грубо толкали, при ней ругались грязными словами, плевали на тротуар, совершенно не замечая того, что она… прекрасна!
Со мной творилось нечто небывалое.
«Я все время хочу ее видеть, – чувствовал я. – Но что такое она?»
Глаза? Они очень нравились мне, но ведь не только глаза. Волосы? Они были дремучи и густы, как у цыганки, но ведь не только волосы. Хрупкая фигурка, тихий голос? Но ведь не только это. Ее игра на фортепиано, ее семья, к которой она принадлежала, ее прошлая жизнь, прожитая сокрыто от меня в том другом, прежнем ее доме? Но и не это только. И даже всё вместе – еще не всё. Я чувствовал: всё вместе – не всё! Что же тогда то невидимое «всё», без чего я мгновенно сиротею и тоскую?
В последнее воскресенье сентября Левитаны всей семьей поехали отдохнуть в Петергоф. И взяли меня с собой.
Метро до железнодорожного вокзала и пригородная электричка до Петергофа перенесли нас из пропахшей табачным дымом коммунальной квартиры в бывшую царскую резиденцию. А для меня важно было лишь то, что я шел рядом с Марией, пальцы мои сжимали футляр фотоаппарата, и я жадно фотографировал фонтаны и статуи, а на самом деле Марию возле фонтанов, Марию возле статуй. Что были мне цари земные и дворцы с золочеными куполами, я видел лишь грифельные линии ее лица, ног, короткий колокол осеннего пальто, мелькание светлых туфелек. И я спешил остановить эти мгновенья чистейшего счастья, как будто предчувствовал, что оно не вечно.
В этот день нам обещано было еще одно удовольствие – обратный путь в город мы должны были проделать по Финскому заливу на теплоходе.
И он загудел, задымил и дрогнул, тяжелый озерный теплоход, и толкнулся, и стал отодвигаться от причала, и петергофский парк, каскады фонтанов, легкокрылые дворцы – все полетело от нас прочь! Мы стояли у железного борта. Море свинцовой стеной поднялось перед нами.
– Ты давно строишь модели самолетов? – голос у Марии глухой, далекий, надо поскорее спрятаться за слова, пусть даже самые бесполезные, ведь ничто так не выдает человеческое сердце, как молчание.
– Два года, – отвечаю я.
– Ты хочешь быть летчиком?
– Нет.
– Авиаконструктором?
– Нет. Я просто хотел бы летать.
– Но нельзя летать без крыльев!
– Конечно, нельзя.
– Как же ты полетишь?
Светлый сумасшедший вихрь поднимает меня в небеса.
– Вот так!.. – произношу я.
И сойдя с ума, начинаю махать руками.
Теплоход входит в устье реки. Оно втягивает его, и черный, вьющийся над ним дым, и нас с Марией в свое лоно. Мы видим громадный стадион. Вместе с берегом он в сумерках летит мимо нас.
Была безграничная тьма. В сердцевине ее горел красный огонь и, распространяя вокруг себя алый свет, все затухающий, слабеющий по мере удаления от своего источника, выхватывал из небытия изломы и изгибы разнообразных предметов, висящих в воздухе на разных уровнях. Постороннему наблюдателю это место могло бы почудиться зловещей преисподней, но я любил его уединенность и то заманчивое таинство, которое совершалось здесь у меня на глазах и по моей воле. Я сидел за столом, предо мной возвышалась на высоком штативе черная труба фотоувеличителя, и две пластмассовые ванночки с прозрачными растворами проявителя и фиксажной соли отражали в мое лицо огненный свет красного фонаря. Все это происходило в квартирной кладовке – комнатке без окна, куда был перенесен жильцами тот хлам, который они стыдились держать у себя дома. И я знал, что красно-черная змея, делающая кольца над моей головой, – это шланг от испорченного пылесоса, острые рога – четыре ножки положенной на бок этажерки, а все корявые чудовища, взирающие на меня из тьмы, – поломанные стулья, прожженные абажуры, угластые сундуки и отслужившие срок детские коляски.
Я повернул выключатель, и на чистый лист ватманской бумаги спроецировалось изображение. Мария у фонтана «Пирамида». Я вглядываюсь в ее черное лицо, так красиво охваченное белыми волосами, в белые впадины глаз, белое пальто, черные кисти рук и тонкие черные ноги в черных туфлях.
На столе тикает будильник.
Неужели ей не разрешили прийти сюда!
Но вот кто-то тихонечко постучал в дверь. Я открываю. Мария быстро протискивается в кладовку. Щелчок закрываемой задвижки производит в нас мгновенное гипнотическое действие – испуганно мы замираем: что это? мы вдвоем? мы заперты одни в этой красной будоражащей тьме?
Мария усаживается рядом со мной.
От ее рта свежо пахнет яблоком, которое она только что съела.
Я включаю проекцию, и Мария смотрит на картинку, возникшую на белом листе.
– Здесь все наоборот, – шепотом поясняю я. – То, что черное, – белое.
Я достаю из пакета лист фотобумаги, который глянцево блестит в моих пальцах, кладу его под изображение, отодвигаю красное стекло и считаю до семи.
– Смотри! – шепчу я и погружаю фотобумагу в проявитель.
Медленно в сверкающей воде начинает проступать изображение – черные волосы, белые кисти рук, светлое небо.