Литмир - Электронная Библиотека

– Вин трохи поив и попросив горивки, – Ан опять быстро посмотрел на деда.

Наш Алик никогда не пил, и это была его особенность, вроде как его заикание.

– Мы посыдили трохи за цим столом, та прийшов час идты до церквы, бо була свята недиля. Ось мы уси зибралыся, а вин питае – чи можно йому з намы?

Все вокруг закивали – так и было.

– Чого не можно? Бо выдно, що людына вин добра. И диткы до його тулились – а диткы липше нас знають про людей. Пишлы уси гуртом.

Нам потом показали эту церковь – на горе, черная и будто с поднятыми к небу черными, как у этого деда, руками – такими крестами. Внутри она была неожиданно просторная и гулкая, с куполом, сквозь который свет падал снопом, как солнце на горы.

– Ось мы уси посидалы и слухаем нашого батюшку – бо вин у нас дуже файно говорыть, хоть и довго, так що диткы не вытримуюсь и починають грати по куткам.

Все вокруг согласно кивали.

– И от закинчилась проповодь, сидымо, молымося – и тут пиднимаеться ваш брат и говорить на наший мови: «Люди добри! Помолытеся гуртом за мого брата, бо моих молытв Бог не чуе». И заплакав, стоячи перед нами усимы.

Ан сильно вздрогнул. Все снова закивали, а женщины стали смахивать слезы.

– Ну мы помолылыся гуртом, и батюшка дае знак, що пора починаты пение. А жинки наши поють, як янгели, – то вам кожен тут скаже.

Все опять закивали, а женщины немножко замахали руками, мол, не это главное. Дед строго посмотрел на них и продолжил после паузы.

– От спивають наши жинкы, кожен молыться, як може и про що може. И тут нам здалось – янгел злетив и заспивав з нами. Ми сидили, и кожен розумив, що то чудо прийшло, яке бувае раз в житти, и то не з усима.

Молчание, которое нависло на поляне в снопах солнца, передало драматизм того переживания. Дед строго оглядел всех, как будто бы проверяя, все ли уразумели величие момента. И продолжил.

– А колы мы таки пиднялы голови и оглянулысь, то побачилы, що то спивае ваш брат – стоить перед алтарэм и выводыть, як хэрувим.

Мы с братом оцепенели – заикание Алика никогда не позволяло ему не то что петь, а даже говорить громко среди людей – он всегда конфузился, если нужно было открыть рот.

Дед еще строже посмотрел на нас двоих – догадался, что мы не только не переживаем вместе со всеми с трепетом, но и мысли наши о другом.

– Вин спивав, як хэрувим, – даже грозно повторил дед. – А мы уси всталы и слухалы його, плачучи. И так вси стояли, поки вин не закинчив.

Снова длинная пауза, и длинное молчание без движения на поляне.

Ан сидел белый как мел, и глаза его стали такими зелеными, какими бывает только трава после грозы.

– А колы вин закинчив, то розкынув руки и вопросыв: «Ты мене чуешь, Боже?» И знову заплакав. И мы уси стояли навколо и плакалы разом з ним. А батюшка наш зробыв нам знак, щобы мы не розходылысь, коли ваш брат знову повэрнувся до алтаря и пидняв молытвенно руки.

Так они стояли все в церкви, и брат пел им и пел.

Дед показал нам осанистого мужика, который подтвердил, что пел великий артист, потому что он сам, Остап Непийко, был в самом Киеве и много слушал хор Софийского собора, который знает весь мир, и потому может отличить пение мастера. Так вот, наш брат пел лучше, чем тенора в том хоре. Потому что он, Остап Непийко, знает того профессора консерватории, у которого наш брат обучался.

Тут мы с Аном вообще раскрыли рты – наш Алик? Консерватория? Обучение?

А Остап Непийко важно достал из-за пазухи пакет, завернутый в красный платок с вышивкой петухами, долго его разворачивал – и вся громада смотрела на него – и передал его нам.

На конверте и правда был написан адрес Киевской консерватории, а внутри лежало письмо от Алика, в котором он благодарил профессора Концевича за все добро, что видел от него, за все уроки, которые были лучшими часами в его жизни, и просил простить его, что бы о нем, своем ученике, тот ни узнал.

Ни мне, ни Ану брат не написал прощального письма – а что это письмо было прощальным, сомнений не возникало.

На Ана я боялась смотреть – казалось, кожа треснет у него на скулах, так крепко он стиснул зубы.

После церкви, откуда нашего Алика провожали все прихожане как большого артиста и человека, брат перешел в «колыбу» – трактир, где по воскресеньям после церкви мужики вели неспешные разговоры за чарками горивки или меда. Там он тоже пил, пел, и всем запомнилась особо одна песня, после которой он тоже вопрошал: «Боже, ты мене чуешь?»

Я хорошо помню эту песню с детства, в особенности когда мы с Аном ездили на пароходе по Днепру в казацкие «таборы». Там вечерние застолья всегда заканчивались тем, что какой-нибудь высокий тенор начинал выводить под «шляхом». Млечный Путь, видный в степи ночью, и правда, как молочная дорога, называется у них казацким шляхом.

До сих пор помню слова этой песни, которые неразрывно у меня связаны со звездным небом и притаившейся жаром в ночной прохладе необъятной степи: «Дывлюсь я на небо та й думку гадаю, чому я не сокил, чому не литаю, чому мени, Боже, ты крылив нэ дав, я б землю покинув и в небо злитав…»

Нашли Алика утром в долине. Он тихо приплыл туда по небыстрой горной речке, так что на теле не было ни ран, ни ссадин.

– Вин лежав на спыни и очи його булы розкрыти так, наче вин бачив Бога. Святый був чоловик, – завершил свое сказание дед.

И ушел вместе со всей громадой.

Только осанистый Остап Непийко долго доказывал еще нам, каким великим артистом был наш брат, и просил разрешения самолично передать в руки письмо профессору из консерватории, потому что для него, для Остапа Непийко, это будет большая честь. Наконец и он растворился в незаметно упавшем вечере.

Мы же Аном долго сидели на том месте, где нашли нашего брата. Я молилась, чтобы Ан заплакал, но Бог ему не дал слез. Только кожа на скулах натягивалась все туже, так что я боялась уже заглядывать ему в лицо.

В общем, мне было ясно все. Когда Ан сказал, что проводит меня на самолет и останется здесь, я прощалась с ним навсегда.

И когда он повернулся спиной, быстро пошел по зеленому полю, на котором, как кузнечик, притулился мой самолет, – я, неожиданно для себя, перекрестила его прямую, как струна, спину.

Он почувствовал, обернулся резко и погрозил мне пальцем, как всегда, когда приказывал: «И думать об этом не смей!» У меня немного отлегло от сердца.

Но больше мы в этой жизни не увиделись.

Ровно день в день, спустя год после смерти брата, Ан канул в ту лунную дорожку, и я точно знаю, что он ощущал, как руки брата его поддерживали на плаву, пока он еще был человеком, а потом, когда он стал волной, серебряным светом, направили по Млечному Пути.

Я верю, что им там обоим не одиноко.

Меньшие братья

…а мне было одиноко. Как какому-нибудь зверю в чужом краю. Или камню у дороги.

Когда после горя добавляют: «Но жизнь брала свое» – да что она брала. Взять у меня было нечего. Разве что я оставалась живой, длинноногой и красивой – а то, что камнем у дороги, зверем в ночном лесу, – так про то молчок.

Я полюбила молчать после смерти братьев. Наверное, поэтому водилась больше со зверьем – вот мои два «романа». Печальные, как все, что связано с любовью. А мы друг друга любили.

Однажды, длинноногая и красивая после моря, куда ездила всегда одна – это были наши встречи с Аном, хоть он еще и не научился посылать мне из глубин серебряных рыб, – в поезде ночью из купе проводника я услышала такой разговор: «Мне сказали, живой нужен, а то шкурку выделывать трудно». И рука с толстыми пальцами показала на кудрявой спинке, какие куски получатся на шапку. А лохматый белый щенок стоял и вилял хвостом. Даже ухо с черным пятном поднял – так слушал.

Я так и назвала его – Шапка.

Когда я отняла бедолагу у проводника – тот еще и оштрафовал меня за провоз собаки без документов, – мы остаток ночи сидели с Шапкой в коридоре на приставном стульчике – из купе нас тоже выгнали – и смотрели на проносящиеся за окном огни. Время от времени он поднимал ухо и смотрел на меня, будто спрашивал: «Ты-то кто?»

12
{"b":"670327","o":1}