Первый ребенок у Анфисы родился на Севере, куда она уехала за мужем – коммунист оказался при ближайшем рассмотрении из кулацкого подворья. И у Анфисы, которой сестры-учительницы когда-то в чистенькой комнатке читали с волнением про декабристок, верность мужу и высоким чувствам взяла верх над верностью новым идеалам.
Анфиса уехала за мужем и родила первенца в монашеской келье, где стояла одна огромная кровать да лавка – все, что полагалось для проживания директору школы, которая расположилась в бывшем скиту.
Пока длилось лето, Анфиса выходила с малышом в близлежащий лес – то есть за ворота школы.
Мальчишка родился крепеньким и таким красивым, что нанятая для ухода за ним старуха-нянька, глядя на него, крестилась, шептала и сплевывала через плечо: «Приберет Бог красавчика, ох, приберет к престолу». В конце концов по настоянию Анфисы няньку вернули обратно в таежную раскольническую глушь. Мальчика, понятное дело, не крестили, да и как бы рискнул на это пойти муж Анфисы, которого все-таки не посадили, а только выслали, и теперь он бился, чтобы доказать свою преданность партии, – и потому ближе к зиме все больше пропадал по начальству в Тобольске, ближайшем центре с единственным в округе трактиром.
А Анфиса одинокими зимними ночами слушала вой ветра и шуршание по стенам, лавке и полу тараканов, полчища которых оказались и неисчислимыми, и неистребимыми. Кроватка ребенка, как и супружеское ложе, стояли ножками в банках с керосином – иначе не было спасу и от клопов.
Мама никогда не рассказывала, как и от чего умер мальчик. Она только все повторяла про эти баночки с керосином, в которых стояла ножками детская кровать.
Это случилось в отсутствие мужа, младенца и похоронили в отсутствие отца, так что когда он вернулся, то застал только раскрытые настежь на мороз двери, окна и заиндевевшую под шубами на кровати Анфису.
А на столе, на лавке, на полу – густым слоем вымерзшие от холода тараканы, которых отчего-то потом никто долго не убирал, и когда она металась ночами по келье, в волчьей шубе поверх ночной сорочки, и безостановочно повторяла: «Выпустите меня отсюда, выпустите меня отсюда, выпустите меня отсюда», – под ногами тошнотворно хрустело.
Позже мужа простили и вернули на Украину.
Есть еще одно фото из немногих, дошедших до меня, мама сделала его в начале войны, чтобы послать отцу на фронт: три бутуза выстроены лесенкой, в беленьких рубашечках, вихрастый младшенький – мой будущий любимый брат.
Это точка в конце той жизни на Украине перед войной, о которой мама не вспоминала и ничего о ней не рассказывала. Наверное, это была даже по-своему счастливая жизнь. Но именно такая жизнь имеет свойство бесследно просачиваться сквозь пальцы, не оставляя зарубок на будущее.
Теперь, когда я с белыми, как снег, волосами сижу на горе и смотрю сны своей жизни, вплетенные в узор других снов, других жизней, я особенно убеждаюсь в этом.
Так что, думаю я, пастух, который приносит мне молоко и сыр на гору, наверное, проснется после своей неспешной жизни, как хорошо и крепко выспавшийся бутуз, которого не мучили кошмары.
Брат
…мама мне рассказывала, что, когда принесли меня из роддома и развернули пакет, – брат остолбенел, будто бы его ударило громом.
При том, что от роду был мой брат драчуном, забиякой и разбойником, каких поискать, была у него с детства одна слабость – целлулоидная голышка с нарисованными голубыми глазами. Он увидел ее еще в довоенном магазине и ревом заставил мать купить, как ни стыдили его все вокруг: «Кукла для девочек». Шел, зареванный, домой и держал целлулоидную голышку за глаза – голубые нарисованные глаза, которые очень скоро стерлись от его пальцев.
Мама родила меня в глухую ночь прямо в парке на горе – не успела добежать до дверей роддома, который почему-то размещался в самом отдаленном, но красивом месте города, откуда днем открывался вид на поля, а ночью – на звездное небо.
Сам старый дом окружали вековые деревья, которые днем тихонько скрипели, а ночью стонали и жаловались, как привидения, так что даже влюбленные этот парк обходили стороной. Именно в нем я издала свой первый вздох.
На мамины крики выбежал персонал, нас забрали в дом и долго меня хлопали и даже хлестали – дышать я, после того первого вздоха, не хотела.
Родилась я сразу с длинными светлыми волосами, что маму даже напугало:
– У меня уже есть девочка, – сказала она.
– Но парни у вас тоже есть, – раздражилась медсестра.
И тогда мама заплакала вместо меня, пока меня заставляли дышать.
Я часто бывала потом в этом парке – и каждый раз меня охватывало чувство непереносимого одиночества, будто бы меня здесь выбросили и забыли. И лохматые ворчливые деревья стояли такими же, какими я увидела их в ту ночь, – они не менялись.
А когда меня принесли из роддома и развернули пакет – брат остолбенел, будто бы его ударило громом, – рассказывала мама. И всегда качала при этом неодобрительно головой.
Стоит ли говорить, что живую голубоглазую малышку брат захватил в полное свое владение. И стоит ли говорить, что такое владение было не всегда безопасно для крохи.
Однажды мама вытащила меня, уже посиневшую от крика, из моей деревянной трофейной коляски – мальчишки устроили бега с колесом на кочерге наперегонки с иноземной игрушкой.
В другой раз брат потерял меня, пока ловил рыбу на речке, – и когда нашарил руками на дне и вытащил, я уже не дышала. Он никогда не слышал об искусственном дыхании, но сделал именно то, что нужно, – прижался к моему рту своим и стал вдыхать в меня жизнь обратно.
Как-то ночью, когда мы возвращались по пустырям домой, он случайно выпустил мою руку, и я рухнула на дно ямы с водой. Брат несколько часов искал меня, потому что забыл, в каком месте потерял, и не знал про ту яму – там днем откопали бомбу и так и не вывезли. Видно, крепко пришлось потрудиться нашим ангелам-хранителям в ту ночь, потому что брат тоже свалился туда ко мне и несколько раз со мной в руках поскальзывался и падал обратно.
Но не только для меня была наша неразлучность трудной – а и для него не всегда удобной, чем старше он становился. Тогда он запирал меня в платяном шкафу, а сам уходил по своим делам. Для виду устраивал игру в прятки, я, наученная им же, несусь к шкафу – был у нас такой, карельской березы с огромными бронзовыми замками, – он меня там запирает и уходит. А потом возвращается и «находит» меня, зареванную или спящую.
Однажды он не смог меня разбудить. Когда пришли мама, отец, доктор, я, одуревшая от нафталина, продолжала спать мертвым сном. Потом брат признался, что искал на кухне нож – порезать вены, как герой в иностранном кино, – когда увидел меня, как ему показалось, мертвой.
Но, как ни туго мне приходилось, мы оставались неразлучны, как будто кто-то нас предназначил друг другу свыше.
Когда я болела скарлатиной, то, до сих пор помню – ко мне приходил в полуяви такой громадный-громадный мой брат и стоял возле постели, и я переставала бояться.
Потом мама рассказывала, что брат и правда, несмотря на запреты – он скарлатиной не болел и мог заразиться, – влезал ко мне через окно ночами и стоял надо мной до рассвета, пока я не засыпала в бреду.
Там, наверху, видно, намудрили, запутали следы, закодировали-зашифровали – а расшифровка не совпала потом с посланием. Вот мы и оказались братом и сестрой, которые любили друг друга, как сорок тысяч братьев любить не могут, – привет, Шекпир.
Хорошо, если бы дети не вырастали, так думаю я иногда. На фотографии я, зареванная, в мятом платьице – его как раз по причине мятости мне не давали надеть, отсюда и слезы. Ровесница брата с довоенного фото – тоже белобрысого и тоже зареванного – не дали голышку взять на фото. Мы могли бы быть близнецами, зернышки в одной скорлупке.