Литмир - Электронная Библиотека

Сельчанам хорошо знакомо ее «Чудо, бабы», сказанное с осторожным дребезжащим смехом, и ее удивленное «Але?», которое звучало как «Неужели?» и означало именно это. Ими она встречала деревенские новости.

Муж был старше Василинки. До того, как подмял ее на санях – под себя, под свою судьбину, они толком и не знались. Видела его, как же, ведала, что есть такой шалопутный, крученый-верченый хорошун с белой головой, до девок и драк охочий. А он, оказалось, тиковал за ней, иногда на вечерках хватал ее за руки, но тут же отпускал, стоило ей взглянуть спокойно, чуть презрительно.

Старшим его признала над собой потому, что напоминал чем-то Гришана Потапова – такой же непутевый и отчаянный. Сам того не подозревая, Гришан, мамкин вздыхатель, в ней женщину разбудил своими руками – она их долго чувствовала, помнила молодыми бедрами. И когда в санях Адась, едва лошади вырвались из села, проговорил: «Все, ты моя», – и раскидал полы ее полушубка, она только и спросила:

– На один раз?

– Навсегда, – побожился Адам. – За себя возьму.

Сватов прислал через неделю. Отец ее и мать не противились, даже были рады – жили Метельские крепко. Когда Василинке пришла пора рожать своего первенца, свекор самую лучшую на пять деревень повитуху позвал и даже жеребца в телегу запрячь не пожалел, чтобы привезти. Правда, невестке через три дня велел идти в поле, но тогда времена были такие, редкая роженица отдыхала дольше…

Вот говорю: отгорело в ней бабье. А не значит это, что забыла она своего Адамчика. Откуда нам знать все до конца про чужую жизнь? В одно лето, когда было много гроз, у нее спросили, почему она не прячется от дождя и молний, чего ради сидит каждый божий день на скамеечке, кого выглядывает? Что она ответила?

– От так. Чалавека свого жду.

Своим человеком на Слутчине мужа называют, хозяина.

И, уткнувшись спиною-дугой в забор, пропела-проговорила срывающимся старушечьим голосом:

Сивы коник не пье, не есь,
Дороженьку чуець.
А кто знае, кто ведае,
Дзе мой мил ночуеть.
Ён ночуе у каменицы,
В пуховой перине,
Вох, лежить и еле дыша,
Ко мне письма пиша.
«Не плачь, не плачь, моя миленькая,
Я домой вернуся.
Я домой вернуся,
На табе жанюся».

Кто возьмется утверждать, что она шутила?

Однажды бригадир, подвижный молодой толстячок из примаков, не поверил:

– А нашто он тебе теперь, тетка Василина? Чтоб хворую голову дурил? Как его звали хоть?

– Адамом его зовут, Адасем. За детей, Шурочка, я ему отчитаться повинна. За своих рыжиков. Без этого – живи, старая баба, хоть век, а помирать нельга.

– А вы за него как выходили – по согласию, альбо батяня сказал – и пошла?

– По согласию тагды не все выходили, Шурочка. Выходили за того, у кого земли было много. Ну, я выходила по згоде.

Но если в самом деле и теперь, через полстолетия, ждала она своего Адама, то не так проста была эта улыбчивая старушка, напоминающая деревенского Емелюшку.

Муж жалел ее. То шаль с базара привезет, то ночью у колыски подменит. А однажды, перед тем, как за ним пришли, у Федоса-бортника улей купил. Только потому, что ей захотелось меду. Откуда денег взял, неведомо, и как бортника уговорил тоже. Тот слыл человеком с «мухами» в носу, жил на отшибе, с селом особенно не знался, хозяйство вел по-своему. Печь бревном топил, по-черному. Через окно задвигал бревно в зев печи, когда оно подгорало – подпихивал глубже. И чаду было там, и тепло не держалось, но таков был принцип. А еще один принцип не позволял бортнику продавать ульи. «От этого, – говорил он, – на пасеке пчелы дохнут». Но Адаму продал.

Когда мужа увезли солдаты, старшим среди которых был милиционер Глазков – длиннорукий, с лошадиным лицом, в кожанке, через неделю Федос улей забрал назад, чтобы рой не пропал без догляду. Денег за него дал и меду. А назавтра разбудил ее на рассвете и спросил через окно, с оглядкой: откуда в улье бумаги Изи-кравца – купчая на десятину земли, разрешение властей на кравецкий промысел? Тех бумаг она не видела, так и сказала бортнику, да и сама потом верила и не верила его словам. Не допускала она мысли, что Федька такое мог, не замечала за ним жестокости, нет.

Для себя она еще тогда решила, что напрасно хотели отдать Адася скорой на расправу «тройке». Напрасно при ней и детях допытывались у него про наган и грозились посадить на угол табурета. И что совсем уж зря засекли солдаты шомполами двух девок на хуторах – Аксеню и Параску, выспрашивая про ту рябиновую ночку. Она всегда ревновала мужа к этим девицам-молодицам, ей подсказывали, что Адам иногда заглядывал к ним. Она то жалела их, то не жалела, но считала, что сестры были ни при чем. Как и ее Адась. Будь на нем вина, она бы ее первой и почувствовала. Она помнила его ласковые руки и не верила, что эти руки могли кого-то удавить. Белый волосом, он был и душой чистый, белый, таким она его разумела и помнила.

И теперь, на закате своего века, она по-прежнему думала, что на хуторе был не он, все подстроили. С чего бы это Федос раздобрился, продал улей? Не из тех. И документы подложили, и письмо куда надо написали. Им и без документов Изиных поверили. Когда Адаську уводили и делали обыск, в улей заглянуть или не догадались, или побоялись пчел. А коли так, бортник решил припугнуть ее. Намекнул, значит, чтобы лишне рот не раскрывала…

Любила ли она Адама? Спроси кто, она наверняка просто пожала бы плечами. В ее времена не принято было говорить об этом. А если вдуматься… Адамка слыл большим хитрованом, но она жила за ним как за каменной стеной, особенно не вслушиваясь в свои чувства. Был он здоровым, сильным мужиком, в доме имел достаток, жена хоть и гнула спину, но видела, что не впустую. Чего еще надо? Дети сыпались один за другим – что годок, то новая радость.

Правда, недолго длилось то везение, на пятом ребеночке и оборвалось. Забрали мужа – даже колыску младшему не успел починить. Сама обновляла свежей лозой, слезами моченой. Вместе с ним во враги народа едва не попала. Но на колхозном сходе на «врага народа» она не согласилась, и как-то обошлось, не прилипло к ней. Может, потому что роду-племени была бедняцкого, работала не меньше других и не успела за короткую жизнь насолить людям, те на нее злости не собрали. И детей на руках – как гороху, а кто ж детей во враги записывает? Замахнулись было на сходе урезать в правах, а как заплакала, следом ее войско принялось подвывать – отложили вопрос да так к нему больше и не вернулись. Или люди тоже не верили, что на Адаське кровь?

А раз не было принято никакого решения, осталась она в колхозе, по-прежнему бегала на работу, бросая детей то на свекровь, то на самих себя.

Старшая дочь

Из ее песен
А где ж та пеюшечка,
Что з нами пеяа-ала?
А где ж тая дачушечка,
Что мамку шанава-ала?

(От автора: больше одного куплета из этой грустной песни она не пела. Не могла, плакала.)

Далекий день на Спаса, когда за селом была вытоптана созревшая рожь, а она, Василинка, спасала свое дитя с помощью пчелиного улья (после этого и получила с легкой руки Арины-беженки еще одно прозвище – «пчелиная мамка»), ей не приснился и не в дурман-забытьи привиделся. Ее старшая дочь лет через пять после войны приняла в примы солдатика, служившего с их односельчанином в недалеком гарнизоне. Спопробовала бабьего зелья, а когда примак поехал погостить на родину да там и остался, снюхалась с Силой Морозовым.

8
{"b":"670219","o":1}