К податным же жмутся и крепостные крестьяне — совсем черный, подлый, люд, никчемный народец. Лодыри да лежебоки несусветные. Только и умеют, что пить да спать, а еще хозяев своих объедать.
Отдельно от мужиков, не чинясь, стоят бабы. Платы до самых глаз завязаны, руки скоромно под фартуки упрятаны. Впрочем, не у всех. Вон две кумы, две подруги-соперницы, Фекла да Матрена, с год как овдовевшие стрельчихи, обе пышные и необъятные, чем-то смахивающие на Троицкую башню детинца, не обращая внимания на важность момента, обвешавшись коробами с пышущими жаром пирогами, торг начали.
— Кому пирога с капустой, чтоб в брюхе-ятребе не было пусто?! — негромко покрикивает-приговаривает румянощекая Фекла.
— Кому с маком, чтоб не лаяться собакой?! — вторит ей баском Матрена.
Если Фекла лицом румяна и смахивает им на калач, то Матренино лицо — это подовый хлеб с коричневой шершавой коркой.
— Кому с творожком — ходить бежком?! — зазывает покупателей Фекла.
— Кому с лучком, чтобы нос торчком?! — не отстает от нее Матрена. — Продаем за так: пару — на копейку, дюжину — на пятак!
— А вот пирог с ливером, а вот — с потрошками… Можно лопать одному, но можно и с дружками, — несколько меняет тактику Фекла.
— С ливером хорошо, а с зайчатиной лучше, — басовито да напористо переманивает покупателей к себе Матрена. — Кто пирог с зайчатиной возьмет, того Бог с детьми не обойдет.
— Кума, а зайчатина у тебя не из того ли зайца, что вчера у меня во дворе мяукал? — не пожелала остаться в долгу Фекла под смех курчан.
— Чья бы корова мычала, а чья бы и помолчала…
Вроде бы и ссорятся две кумы, но народ-то понимает: они так к себе внимание привлекают, покупателей заманивают.
Народу на торжище тьма-тьмущая. На свежем воздухе да друг перед дружкой всем пожевать пирожка охота. Потому торговля идет бойко. Пухлые руки стряпух-торгашек так и мелькают: в короб — с деньгой, из короба — с пирожком, в короб — с деньгой, из короба с пирожком.
— Тетка Матрена, — подлетел Семка к одной из стряпух, — дай пирожок.
— Гони грошик, дружок, — получишь пирожок, — пропела Матрена, с насмешливой снисходительностью окинув Семку быстрым наметанным взглядом. — А за «дай» так гуляй. Если всем огольцам давать, так самой нечего будет жевать. Откатись, не мешайся под ногами! У самой таких едоков с пяток на лавках сидят, как грачи галдят, рты разевают — ествы желают.
Но Семку не так-то просто было отшить.
— Ладно, тетка Матрена, — подлаживаясь под ее тон, пригрозил он, — долг платежом красен. Вот будет тебе нужда в челобитной или в чем прочем, так не подходи и не проси: «Отпиши да отпиши». Тоже от ворот будет поворот.
— Так ее, толстомясую, малец, так ее… — принял Семкину сторону невесть откуда взявшийся межедом Юрша.
Видать, и ему, бездомному юродивому, известному не только в Курске, но и во всей округе, от стряпух пирога не перепало.
Являясь примечательностью Курска — босой и почти раздетый донага, с тяжелой железной цепью на чреслах вместо пояса — он летом не только в Рыльск либо Путивль хаживал, но и до Чернигова и до Киева добирался. Зимой же, в самые лютые морозы или у сердобольных вдовушек отсиживался, или среди монастырской братии. Зла никому не творил, но и за словом при нужде в карман не заглядывал. Так любого отбреет, что любо-дорого… Поэтому курчане, даже представители городской власти, его старались не задирать. Ибо себе дороже…
Обходили его стороной и пронырливые бездомные собаки, поджав хвосты и жалобно скуля. Видя такое дело, многие опасливо шептали: «Если не ведун, то недобрый глаз уж точно имеет».
И верно: глаза у Юрши были черные-черные, как провалы бездонные. Прямо скажем, нехорошие глаза, дурные, глазливые.
— У, изверги, — тут же перешла Матрена на плаксивый речитатив, — нет на вас креста. Всяк норовит бедную вдову, мать пятерых деток, обидеть.
— Не гневи Бога, Матрена, — буркнул кто-то из толпы. — Всякому бы так плохо жить, как тебе…
— Вот-вот, — с радостью подхватили другие. — Не бита, не клята и живешь богато…
– Хоромина, почитай, не хуже купецкой… Не дом — чаша полная…
— Ладно уж, не жадничай, угости хоть межедома пирожком. Бог тебе это зачтет.
— А пусть кума Фекла подаст, — не желала расстаться за просто так с пирогом Матрена. — У нее ртов дома меньше мово будеть…
— Как что, так сразу кума, — огрызнулась Фекла, но пирожок вынула и протянула Юрше. — На, юродивый, пожуй. Да помолиться обо мне не забудь. Говорят, молитвы юродивых прямиком к Господу Богу доходють…
— Что верно, то верно, — осклабился гнилыми зубами какой-то подьячий. — И съезжую избу минуют, и воеводский двор… Хи-хи!..
— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Хи-хи-хи! — сдавленно прыснули в кулаки посадские мужики, что стояли поближе.
Но на них тут же зашикали:
— Да тише вы, ироды, кажись, и взаправду едуть…
5
И точно: со стороны Московской дороги, вдоль которой, ближе к площади, стояли узкие, но в два яруса домишки, на торжище втягивалась кавалькада всадников, поскрипывали возки колымаг и телег.
Площадь затихла. Шапки полетели долой.
Сначала следовали курские сотни стрельцов и казаков, которые, доехав до моста через ров, тут же сворачивали и присоединялись к своим собратьям, стоявшим в толпе встречающих. После стрельцов и казаков на сытых, ухоженных лошадях двигались служивые дворяне. Они тоже, дорысив до определенной невидимой черты, сворачивали в стороны, освобождая проезд для прибывших московских людей.
Московские стрельцы, сопровождавшие воеводский поезд, держались молодцами, шапки сдвинуты на затылок, бердыши обнажены, пищали за плечами. Кони под ними единой гнедой масти с пышными гривами и подстриженными хвостами. Вели московские себя так, словно позади и не было долгого многодневного пути и сотен верст. Глядели на курчан свысока, с долей превосходства и некого пренебрежения, свойственного столичным людям. Откровенно пялились на курских молодок и девиц. Но вот они, предводительствуемые людьми Афанасия Строева и некоторыми дворянами, простучав копытами коней по мосту, поглотились распахнутым зевом Троицкой башни.
Сам же стрелецкий голова Афанасий Строев ехал конь о конь с каким-то молодым московским боярином. Тому, судя по лику и молодецкой выправке да по слегка наметившейся курчавой бородке, едва два десятка исполнилось. На коне держался уверенно. Чувствовалась воинская выучка.
«Этот, видать, старший при воеводе будет, — тут же определили, пошушукавшись меж собой, сметливые курчане. — И гонор, и осанка есть. Сие сразу видать. И дворянская спесь, надо думать… Но годков и солидности явно маловато, чтобы быть воеводой…»
И Афанасий Строев, и молодой московский боярин постоянно держались у колымаги, запряженной цугом в две пары вороных коней. И не просто у колымаги, а напротив ее дверцы, имевшей окошко. Занавесь на окошке была отодвинута, и в проеме угадывалось несколько склоненное к обналичью оконца мужское лицо.
«А вот, кажись, и сам воевода, — догадался курский люд, собравшийся на торговой площади. — Медведя по берлоге видать. И берлога богата, и медведь матер».
Пока курчане судили да рядили, колымага, прогромыхав железными обручами колес по настилу моста, скрылась за вратами башни. Но за этой богатой колымагой следовали другие возки. И их было немало. А потому народу, собравшемуся на площади, еще было на что поглазеть и что обсудить. Потому люд курский и не думал расходиться. Все глазел и глазел.
— Тять, а тять, — подскочил Семка к одному из стрельцов, бывшему в почетном воеводском конвое. А сейчас соскочившему с седла и стоявшему рядом с другими стрельцами, держа свою каурую лошадку под уздцы, — а какой на вид воевода-то? Поди, грузен и сердит?..
— А какой воевода-то?.. — хитро сощурил левый карий глаз Фрол Акимов, Семкин родитель.
— Как какой? — Расширились до размеров мельничного колеса от удивления Семкины глаза, такие же карие да плутовато-быстрые. — А тот, что в коляске восседал, да как сыч из дупла, из оконца лупился…