Вот и теперь Истома молча не прошел мимо. Решил напомнить старенькому дьячку, чтобы за языком следил. А то легко лишиться можно. И как не напомнить о том не просто дьячку, не просто подобию божьему, а, почитай, бывшему татю и вору, некогда сосланному в Курск за какую-то провинность. Хоть и было то еще при давно покойном ныне государе Алексее Михайловиче Тишайшем, да многим помнится. Всезнающие курские кумушки шептались, что за хлеб-соль со злыднем Стенькой Разиным… К тому и не грех в очередной раз показать, кто есть кто в граде этом.
— А я — что?.. Я — ничего… — чертыхнувшись про себя за несдержанность и излишнюю болтливость, сыпанул скороговоркой дьячок. — Пословицу, вишь, вспомнил… Мудрость народную… Она возьми да и сорвись с языка… Конь о четырех ногах, да спотыкается, а тут слабый человече…
— Пословицы-то разные бывают, — брюзжал Истома назидательно, задрав верх указательный, землистого цвета, палец. — Одни даруют смех, а другие введут и во грех. То-то же… Смотри, доведут тебя слова и разные умные бумаги до кнута и плахи… — хихикнул ехидненько.
Истома едва умел читать, расписывался так и вообще крестиком. «И этого хватит…» — приговаривал всякий раз, когда приходилось ставить закорючку на какой-нибудь бумаге. — Мой дед буквиц не ведал, да век-то прожил и кое-какой прибыток имел». Потому Ивашка и не жаловал тех, кто не только читал, но и писал легко и быстро, как, например, дьячок Пахомий. Впрочем, малограмотность не мешала ему говорить хитро и заковыристо, перемежая слова шутками да прибаутками. Это он только что и продемонстрировал на дьячке. К тому же, сделал себе приятное — грамотея уязвил. А если бы не уязвил, то, пожалуй, день, а то и всю седмицу хворый бы ходил. Да и как не уязвить книгочея, когда сам Господь Бог на то случай дал?.. Грех было им не воспользоваться. Вот и воспользовался.
— Еду-уть! — перебив наставительную речь Истомы, возопили в несколько луженых горл невесть откуда набежавшие к Семке у ворот церковного двора его дружки-товарищи. Такие же чумазые, нечесаные, с цыпками на ногах, едва одетые в отцовские да материнские обноски. А то и, вообще, голопузые, зато загоревшие так, словно специально коптились у костров смолокуров. — Еду-у-уть!
— Кар-р-р! — подтвердило воронье, вспугнутое ребячьим криком с облюбованных ими деревьев.
И закружило, закружило над верхушками деревьев, заметалось над церковными крестами, пестря синь неба чернотой.
Продолжая голосисто кричать «Еду-у-уть!», ребятишки воробьиной стайкой метнулись на торжище, а оттуда — к Пятницкой башне детинца. Туда вела главная дорога — Большая Московская. Вот там всё собирались и собирались горожане — поглазеть на нового воеводу, прибывающего из далекой Москвы. А то, если повезет, и на их слуг московских, и на пышных боярышень да на приплод воеводский, коли такой имеется. К тому же ныне на торжище благодать: прошедший дождь и пыль прибил, и грязи не успел наделать. Одно удовольствие постоять, поглазеть. Будь то в весеннюю распутицу или в осеннюю слякоть — на торжище не постоишь. В грязи по самые уши увязнешь. Иногда и в летние проливные дожди подобное случается, когда торжище в болото превращается. Но ныне благодать! Ни жары-духоты, ни холода-остуды, ни слякоти-ломоты. Стой-постаивай, на людей поглядывай, себя кажи… А стоять надоест, можно и язык почесать — со знакомыми словцом переброситься…
2
Предыдущие воеводы прибывали в Курск разно. К примеру, ныне покойный от стрелецкого бунта Григорий Григорьевич Ромодановский прибыл без супружницы, но с сыновьями Михайлом да Андреем. И с кучей прислуги. Впрочем, вскоре меньшого сына, Андрея, то ли семи, то ли восьми лет, у которого еще и материнское молоко не высохло, вынужден был у турок в аманатах оставить. Тут ничего не поделаешь, на государевой службе и не такое случается…
Сам Григорий Григорьевич, человек степенный, вел себя достойно, благостно: и о граде радел, и с ворогом едва ли не ежегодно рать имел. Зато Михайло Григорьевич, которому по первости и двадцати годков-то не было, немало девок посадских да слободских попортил. Правда, те сами липли на него, как мухи на мед. Оно и понятно: молодец видный был, в плечах — сажень косая, в лице кровь с молоком играет, глаза черные, жгучие. Как на девицу посмотрит, та и про материнские наказы и про стыд божий забывает. Без огня сгорает. Да и статью Господь молодца не обидел: и высок, и строен. Одним словом — витязь! Потом, к середине воеводства, остепенился, женился и несколько лет проживал с молодой супружницей в Курске. Здесь и первых деток зачали.
А вот боярин Иван Богданович Милославский, сродственник Марии Ильиничны, благоверной супруги царя Алексея Михайловича, прибыл без семьи, хотя и в годах был. Но слуг имел предостаточно. Те важничали, народ курский задирали да забижали. Все попрекали: «Мол, у царя московского нет вора пуще курянина». А чего попрекать, коли это так. Только не по вине курчан, а по воле самих царей-государей. В порубежный с Диким Полем Курск народ не желал селиться. Опасаясь крымцев да ногайцев. Вот царь Иван Грозный и распорядился, чтобы всех ябедников да сутяжников, татей да воров из Москвы и прочих больших городов в град сей и ссылали, предварительно выпоров на лобном месте. А за ним, как уже по наезженной колее, и другие в обычай взяли. Кто где кому не гож, тот для Курска и схож… Вот и ныне опять из Москвы стрельцов, вышедших из царского доверия, не куда-нибудь, а в Курск сослали… То ли на исправление, то ли на скорейшее уничтожение в стычках с крымцами да ногайцами… Про то точно никто не знает. Да как узнать, коли до царских палат так же далеко, как до Бога высоко.
Хорошо, хоть недолго был Иван Богданович на воеводстве. Всего два-три месяца. Да и укатил в столицу. Там, как слух прошел, вскорости и преставился.
Последним же воеводствовал Петр Иванович Хованский. Этот был и степенен, и женат, и детей имел, и бороду окладистую носил. Только воеводство его закончилось плачевно. Во время стрелецкого бунта в Москве был убит его отец Иван Андреевич. Сам же Петр Иванович вскорости после этого был взят под стражу вместе с супружницей и детками и отправлен невесть куда горе мыкать. А сотворил с ним то лихое дело по царскому слову думный дворянин из Севска Леонтий Неплюев.
Курский люд тогда тоже сыпанул на торжище, чтобы в расправе над бывшим воеводой убедиться, его падением да страданием насладиться. Многие откровенно радовались: уж очень строг был воеводушка. Да и мздоимцем был изрядным: плохо ли, хорошо ли лежало — все к его рукам прилипало. С жалобой идешь — неси, ответ держишь — вдвое больше представь. А чтобы правду отыскать, то и днем с огнем не сможешь. Даже не мысли. Не зря же сказывают, что с богатым не судись, с сильным не дерись, с шельмецом играть в кости не садись. И, вообще, от всего этого подальше держись, ибо от вора — беда, а от суда — оскуда да остуда.
А некоторые и посочувствовали: как, мол, бедолаге с семьей да в железах-то… Бабы — так те, жалеючи, и очи на мокрое место положили, и всплакнули малость, и уголками платов да повоев своих влагу не раз убрали… Впрочем, бабы они и есть бабы — их обычай слезами беде помогать. К тому же их слезы — дешевы, а коли слезы унимать, то и того хуже — еще дольше будут проливать.
Однако, что говорить, русский человек жалостлив к обиженным властью. Даже к тем, кто совсем недавно сам эту власть представлял и сам всех подряд обижал. Эх, были бы так власти жалостливы к обижаемому ими народу…
3
Между тем со стороны церкви Успения Пресвятой Богородицы, стоявшей в самом начале Большой Московской дороги, колокол голос подал. Тихо так, без тревоги и надрыва. Скорее предупреждающе. Ему отозвался собрат на колокольне Воскресенской церкви. И тоже — с намеком и предупреждением. А следом уже в храме Ильи пророка, также стоявшем на Большой Московской дороге, на месте бывшего Божедомского монастыря, построенного с век тому назад Корнилой Брагиным, послышался веселый колокольный перезвон. Это тамошний звонарь Яшка Перегуд, известный своим мастерством на всю Северскую землю, подавал сигнал курянам, что воеводский поезд уже приближается. Встречайте, мол…