За этот год я стал нищим и по сути бездомным. Мне с трудом удавалось платить даже за временный съем скромного жилья. Благо друзья терпимо относились к задержкам. Но именно замкнутый образ жизни, отсутствие каких-либо перспектив, и позволил мне закончить свой первый настоящий текст.
Роман вскоре вышел. Правда, пришлось протереть не одни джинсы, переписывая его от начала до конца, и сносить не одну пару кроссовок в аллеях парка при Версальском замке, чтобы в голове, на ходу довести текст до нужной формы. Особое пространство необъятного парка, бесконечная перспектива и нечто крестообразное, наподобие формы самих водоемов, без которых парк никогда бы не выглядел таким бесконечным, – это чувствовалось даже в построении моего романа. В нем тоже просматривалась перспектива и тоже бесконечная, как в зеркале, в котором отражалось другое зеркало…
Тощая Лизанька вышла замуж, как я узнал, за школьного преподавателя. Им оказался длинноволосый мещанин в английских туфлях с дырочками. И я даже был с ним знаком. Однажды повстречав его на какой-то вечеринке, я не смог пройти мимо молча и отвесил ему что-то колкое, как мне потом рассказывали, что засело в него на годы. И правильно сделал.
Мишель уехала жить к давней подруге в Бразилию, к которой она привязалась еще в ранней молодости. Жили обе в Рио. Как до меня доходило, Мишель часто болела. Чем именно – выяснить не удавалось. Общие знакомые все поразъезжались. А сама она мало давала о себе знать…
* * *
Ванесса – пока я не знал, как ее зовут – ела мороженое в кафе Версальского парка, которое новичок сразу даже и не найдет в лабиринте из высоких зеленых насаждений.
Незнакомка была одна. Когда ей принесли счет, выяснилось, что платить ей нечем – кошелек украли. Я сидел за соседним столиком, допивая кофе, заказанный только ради стакана бесплатной воды, и внезапные женские слезы, диссонировавшие с атмосферой полной расслабленности, которая царила в пустовавшем уличном кафе под открытым небом, меня поразили больше, чем сама мысль о том, что в этом месте, в Версальском замке, могли кому-то обчистить карманы. Я всегда здесь чувствовал себя, как у Христа за пазухой, и ни о чем другом не думал, кроме как о своих сюжетах, текстовых набросках, которые только здесь мне и удавалось наговаривать на диктофон, выжимая из себя, на волнах вдохновения, сносные фрагменты для последующей работы. На что тогда вся охрана и даже мобильные наряды СРС[4], дежурившие в парке круглые сутки. Даже после закрытия всей территории в отдаленных уголках водоемов в форме креста можно было наткнуться на их машину, в чем я не раз смог удостовериться, опаздывая к калиткам до закрытия.
В больших черных очках, белокурая, в юбке с голыми белыми ногами и в чем-то легком, шерстяном поверх плеч – девушка походила на туристку из Скандинавии. Таков был тип лица – правильного, с коротким и будто из мрамора выточенным носом. Типажу соответствовало и телосложение, немного суховатое и аскетическое, несмотря на нормальную не девичью комплекцию, без нимфеточной костлявости и без просвета между ног, через который могла бы проскочить, как бывает, юркая собака. Но оказалось, что она француженка. Правда, с польскими корнями. А покопавшись еще – получалось, и с русскими: одна из ее прабабушек училась в институте благородных девиц в Воронеже…
Подробности ее родословной я узнал в нашу первую прогулку, на которую она как-то нелепо, с некоторой беспомощностью согласилась по выходе из бюро находок, куда я напросился проводить ее в первый день знакомства: а вдруг полиция поймала пик-покета с ее вещами.
Она мне нравилась. Но не как женщина, уж слишком была крепкого, почти спортивного сложения, тогда как я по старинке пришибал за стройной худобой. Но у нее была удивительная, какая-то неожиданно светлая улыбка, от которой она морщила свой строгий нордический лоб и оголяла розоватые десны, прежде чем расцвести щеками, всем лицом. Светло-серые глаза всматривались всегда с веселой иронией и некоторым недоумением. Улыбка в общем-то редко сходила у нее с лица в нормальное время суток. Но это я узнал со временем.
Мы шлялись по парку почти каждый день. Она жила в предместье Версаля, в аккуратном двухэтажном домике, окруженном настоящим зеленым сквером, квартиру в котором, студию с американской кухней и антресолью, сдавал ей молодой предприимчивый архитектор.
Недавно получив какой-то промежуточный диплом врача, до получения законченного медобразования Ванесса работала к клинике в Виль-д’Авре, почти по соседству. Ставка была не полной, внештатной. Поэтому она мечтала найти что-нибудь получше, с нормальным окладом. Она успела побывать замужем. Родители ее жили в Страсбурге. Единственным, по-настоящему близким ей человеком была ее сестра, на пару лет ее старше. Но у той уже было трое детей, и общаться становилось трудно: семейный быт, неурядицы с мужем, трудности сестру засосали. И наконец, самое интересное – в моих, по крайней мере, представлениях – заключалось в том, что еще с юности Ванесса пыталась писать сама. Думаю, что это и заставило нас подружиться как следует. «Книжный» дух, стоит с ним однажды соприкоснуться и уж тем более проникнуться им, стоит отважиться на самостоятельные пробы пера, в человеке после этого уже неистребим, даже если сам он этого о себе обычно не знает. Отпечаток остается на всю жизнь.
Вечерами Ванесса приезжала к парку на своем синем «пежо», иногда прямиком с работы. Я, как правило, ее уже дожидался. Парковалась она не там, куда обычно пытаются заехать все, кому не хватает места на главной платной парковке, – не у зданий, в которых проходят сборища небезызвестного Бильдербергского клуба, а на бесплатной стоянке перед парком справа. Оттуда мы попадали в парк через боковой вход. И уже вскоре мы привыкли проделывать вместе километры. В обход «креста» из водоемов расстояние для пешей прогулки получалось совсем нешуточное.
Так же естественно, но это произошло совсем не сразу, мы оказались однажды у нее дома, где я раздел ее, осмотрел, немного как на приеме в медучреждении, где она работала, и, не дав ей сходить в душ, очень долго стяжал ее упругое тело с развитым тазом и крохотной девичьей грудью…
* * *
Ничего более святого, чем книги, литература, не было для Ванессы на всем белом свете. Оставалось удивляться, почему она пошла учиться на медика.
Она не понимала, уже немного разобравшись во мне, почему мне так трудно печататься – как на родине, так и здесь, на Западе. Ведь помимо того что я был врожденным, самоотверженным графоманом, что наделяло меня, вопреки расхожему мнению, всеми шансами выбиться в знаменитости, потому что это отсекает пути к отступлению, – так она считала, – помимо того, что я был еще и на редкость продуктивен, ведь я писал вроде бы солидные, увесистые вещи, к тому же совершенно ни на что не похожие, которые производили впечатление абсолютно на всех, причем на людей самых разных, а это казалось Ванессе важнейшим плюсом, – своей прозой, уверяла она, я попросту «реабилитирую» всю русскую литературу постсоветского времени. По крайней мере, в глазах тех последних долготерпимцев, кто еще пытался в современных русских книгах найти хоть что-то, кроме провинциального нытья и какого-то ножного запаха, каким несет иногда от пребывающих на носилках в отделение скорой помощи. В своих оценках Ванесса бывала беспощадна.
Всё остальное жалкое экспериментаторство современных русских писателей отдавало временами наезда русских танков на авангардистскую Чехословакию, со всей бредовой болтовней про расплывчатый постмодернизм, который в Европе, где он появился полвека тому назад, давным-давно канул в лету. И не по этой ли причине в подходе русских к литературе чувствовалась противоестественная мешанина, что-то не просто позаимствованное или навязанное со стороны, а чуть ли не кровосмесительное. Так вот чехи смешались со словаками. Сербы с хорватами. Все одно – славяне. С кого тут спрашивать?.. Так вот Ванесса и рассуждала. Иногда я внимал ей с открытым ртом.