Когда ребята поблагодарили мою маму за приглашение и стали собираться домой, Йозеф напомнил, что в выходные мы встречаемся до рассвета, поскольку наш поход будет на несколько километров длиннее. Тут домой вернулся мой отец, срывая галстук и нервозно расстегивая ворот рубашки, как будто перед рукопашной схваткой.
– Йоханнес пойти не сможет, – перебил он.
– Хайль Гитлер.
Приветствие Йозефа эхом подхватили четыре голоса.
– Хайль Гитлер, – буркнул мой отец.
– Это почему же? – Йозеф с раскрытым ртом переводил взгляд с отца на меня.
– Как – почему? Разве ты не видел, в каком состоянии у него ноги с прошлого раза? Не ровен час, он подхватил какую-нибудь заразу.
– Да с чего ты взял? – запротестовал я.
– Сбитые ноги не считаются уважительной причиной для медотвода. Явка обязательна.
– В эти выходные мой сын останется дома, чтобы отдохнуть в кругу семьи. Больше такого не будет, чтобы он падал с ног и терял сознание от усталости. А инфицированная рана – предвестие гангрены.
– Я не терял сознание от усталости! Я просто заснул! Фатер, тебя при этом даже дома не было!
Мама, нервно переминаясь с ноги на ногу, подтвердила, что я не смогу посетить лагерный сбор.
– Если он прогуляет, я буду вынужден подать рапорт. Вы не оставляете мне выбора.
– Но он не может ходить! – взмолилась мама. – Бедный ребенок.
– Еще как может! Подумаешь, волдыри – кому какое дело? Пусть сменит обувь. Ему уже было сказано, что такие опорки никуда не годятся.
– Простите? – Мама подумала, что ослышалась.
– Они не отвечают нашему стилю. Обувь должна быть на шнуровке, как у всех. А у него башмаки слишком темные, слишком тяжелые, да вдобавок хлябают. Какие-то чёботы.
Имелось в виду, что у меня крестьянские башмаки. Представляю, как это оскорбило мою мать: с одного взгляда стало ясно, что прятать свои чувства она не собирается. Старые туристские ботинки ее отца, которые тот носил в детстве, она передала мне с гордостью. А теперь вдруг оказалось, что Опа ходил не в ботинках, а неизвестно в чем.
– Мой сын еще не понимает, какими последствиями чреваты травмы ног, – вставил мой отец.
– У него плоскостопие, как у вас? – поинтересовался Йозеф.
Отец в ошеломлении смерил меня негодующим взглядом, как предателя. У лагерного костра мы с Йозефом действительно завели разговор о плоскостопии, но без всякой задней мысли, просто так, и если я в связи с этим привел в пример своего отца, то вовсе не затем, чтобы его опорочить, как он сейчас представил дело.
– Мне об этом ничего не известно.
– Значит, в его – и в ваших – интересах, чтобы он явился.
Йозеф был непреклонен. Несмотря на его молодость, военная форма придавала ему властный вид. Судя по всему, отец собирался высказать все, что думал, но в последнюю секунду его остановил умоляющий мамин взгляд.
IV
Киппи, Стефан, Андреас и я через три года нетерпеливого ожидания доросли до Гитлерюгенда. Все были на седьмом небе, особенно мы с Киппи, готовившие себя к службе в личной охране Адольфа Гитлера: мы слыхали, отбор туда очень жесткий – любая дырочка в зубе могла послужить причиной для отвода. Мы выискивали у себя недостатки, способные нам помешать, и работали над их устранением. К ним мы относили неразвитую мускулатуру, нехватку выносливости и мужества, но чаще – мелочи вроде кариеса: для его предотвращения мы, в числе очень немногих, шли даже на то, чтобы в лагере чистить зубы. У меня на ноге был вросший ноготь, и Киппи лечил его оперативным путем. Не мог же я согласиться, чтобы у меня в медкарте значился даже небольшой дефект. Нам полагалось без содрогания терпеть боль, но мы не могли служить образцами выдержки, потому что при виде ножниц меня разбирал хохот. А Киппи вдобавок щелкал ими, как голодным клювом, и от выражения моего лица сгибался пополам. Иногда ему приходилось ждать несколько минут, прежде чем высмеяться и продолжить.
У Киппи в возрасте пятнадцати лет стали расти волосы из ушей, и мы сошлись во мнении, что фюрер расценит это как первобытную черту, роднящую Киппи с обезьяной. Надо было видеть униженную физиономию Киппи, когда я захлебывался смехом. Для моего друга пробил час возмездия, ведь пинцет тоже мог щелкать, как голодный клюв, прежде чем вырывать у него из ушей волоски, по три за раз.
Пора детских радостей и приключений подошла к концу, и мы распрощались с Юнгфольком. В лагерях Гитлерюгенда условия были суровыми, а конкуренция в спорте и того жестче. Никто не говорил: «Это просто игра», и в самом деле, любая игра становилась борьбой за превосходство. Переход на новую ступень имел свои отрицательные стороны. Из самых старших я попал в самые младшие; из самых сильных – в слабаки. Старшие ребята хорошо фехтовали. Я же неистово махал рапирой, но противники легким движением запястья выбивали оружие у меня из рук. Другие умели ездить верхом и брать барьеры, а я вынужденно прятал страх, подходя к лошади, чтобы надеть на нее седло, и каждый раз, когда собирался затянуть подпруги, норовистое животное грозно ощеривало зубы. Я с ужасом ждал тренировок в манеже.
Сверх прочего старшие мальчишки гнобили младших, заставляли чистить им обувь и удовлетворять их самые низменные прихоти. Такое никому не могло понравиться, но, кто артачился, тех избивали. Изредка кто-нибудь из младших жаловался, и старших наказывали, поскольку при режиме Адольфа Гитлера не допускалось ничего, даже отдаленно похожего на гомосексуализм. Но доносчику следовало отомстить новым доносом, на угрозу ответить угрозой пострашнее – этому не было конца и края. Когда мы в период Винтерхильфе[29], с октября по март, ходили по домам собирать деньги и вещи для бедных, кое-кто из парней прикарманивал часть средств, чтобы сбегать к проституткам. А как-то раз дали нам такое задание: голыми руками передушить целую стаю уток, сворачивая птицам шеи. Это было особенно мучительно: стоило нам открыть щеколду, как утки доверчиво устремились к нам и своим кряканьем пытались высказать какие-то утиные просьбы, будто мы что-то понимали. За одной уткой потянулось с десяток утят – их тоже предстояло умертвить. Все это смахивало на принудительное убийство нашего собственного детства. Если во время этой бойни кто-нибудь из ребят начинал плакать, его прессовали так, что не позавидуешь. Ты ведь жрешь птицу, как все, когда тебе ее подают на тарелочке, а разделывать – пусть другие марают руки, да? Лицемер, нытик, дрянцо паршивое! Другие тоже сопли пускают? А ну, говори – кто?!
В каком-то уголке своего сознания я забарабанил кулаками по клавишам пианино, на котором никогда не умел играть. Вероятно, этот грохот заглушал для меня хруст косточек.
Потом Киппи спросил: а получи я приказ убить его ради фюрера, у меня получится? Я вгляделся в его лицо, такое знакомое, и понял, что не получится; точно так же и у него не поднялась бы рука убить меня. Но мы оба сошлись во мнении, что это плохо: значит, мы слабаки и должны над собой работать. В идеале, как объяснил нам один из вожатых, нужно подготовить себя к тому, чтобы размозжить голову младенца о стену и ничего при этом не почувствовать. Чувства – злейшие враги рода человеческого. Их нам необходимо искоренить в первую очередь, чтобы усовершенствовать себя как нацию.
Изрядно вредили атмосфере наших лагерей бандиты, которые наседали со всех сторон, и чем больше мы себя уговаривали, что совсем их не боимся, тем сильнее терзал нас ужас. Нам досаждали «Пижоны-путешественники» из Эссена, «Навахо» из Кёльна, «Пираты Эдельвейса», «Пираты Киттельбаха»[30] – шайки наших сверстников, объявившие Гитлерюгенду войну не на жизнь, а на смерть. Эти нарушители спокойствия свободно шатались по рейху и проникали даже в милитаризованные зоны. Однажды мы совершали обычный тренировочный марш близ Вены – кажется, дело было в конце лета – и вдруг услышали, что в нашу песню влился хор чужих голосов. Я поднял повыше наше знамя, чтобы вновь прибывшие заметили свастику на трехполосном красно-бело-красном фоне, но в пределах видимости никого не оказалось… мы умолкли, и вскоре стало ясно, что слова нашей песни: