Литмир - Электронная Библиотека

Я не мог дышать, не мог отвести взгляд. Как во сне, нацелил на нее нож, чтобы только доказать себе, на что я способен. Когда кончик лезвия уперся ей в горло, во мне проснулся нездоровый азарт. Я подумал: если сейчас ее не уничтожить, она, эта еврейка, уничтожит меня, но эта опасность имела сладостно-горький вкус. В моем доме содержалась узница, посаженная в клетку еврейка. По какой-то причине меня это возбуждало. Но в то же время я проникся отвращением к самому себе, поскольку не сумел исполнить свой долг. А она определенно поняла, что перочинный нож больше ей не враг: на глаза навернулись слезы, и она отвернулась, наивно подставив под лезвие шею. Я вернул щит на место и пошел вниз.

VI

Потом я стал с особым вниманием наблюдать за матерью, чтобы понять, известно ли ей о том происшествии. Если она что-то и знала, то виду не подала, даже не повела бровью. Пожалуй, стала более скрытной, но все, что она делала, все, что относила наверх или вниз, даже самое интимное, сделалось теперь ясным как день. Мне стоило немалых усилий притворяться, будто я ни сном ни духом не ведаю, что делается у меня под носом ради продления жизни этой чужой женщины, и, открывая рот, я всякий раз боялся, как бы не выдать себя какой-нибудь случайной оговоркой.

Кто же она такая? Как узнали о ней мои родители? А вдруг они состоят в какой-нибудь подпольной организации? Давно ли она содержится взаперти? Несколько лет? Неужели она сформировалась как женщина у нас в доме, в этом тесном, темном закутке? Возможно ли такое? Или же фото для ее паспорта было сделано давным-давно? Я пошел проверить даты, но паспорт исчез: коробки со шпульками на месте не было.

С этого момента весь свой досуг я невольно сверял по этой пленнице, лежащей в темноте вплотную к стенкам. Гадал, какие мысли посещают ее там, под крышей, и что именно думает она обо мне. Боится? Считает, что я ее выдам? Ожидает ли увидеть меня вновь? Поделилась ли с моей матерью? «Ваш сын пытался меня убить». «Будьте осторожны: он знает».

При этом я сознавал, что не сумел подняться до уровня, заданного Адольфом Гитлером, и часто терзался угрызениями совести. Успокаивал себя тем, что особого вреда рейху не принес: в конце-то концов, какие от нее могут быть происки, если она сидит взаперти? Тихонько, как мышь в норе, никому не мешая? И кто может выведать, что я знаю о ее существовании? А кроме всего прочего, у нас в доме она не гостья, а узница.

Приехавший на выходные отец стал обращаться со мной помягче, и мне оставалось только гадать, не прознал ли он о моем открытии, а если прознал, то не поэтому ли сменил гнев на милость. Ответов у меня не было. Я делал всякие намеки Пиммихен, заводил беседы о скелетах в шкафу, о людях, которые подчас не знают, сколько народу живет с ними под одной крышей, но она отказывалась понимать и, думая, что речь идет о привидениях, просила избавить ее от дурацких разговоров. Бабушкино неведение доказывалось и ее поступками: например, когда ввели нормирование продуктов, она то и дело сбрасывала мне на тарелку все, что не доела мама, и не слушала ее возражений. Мама сверлила меня глазами: следила, буду ли я это подъедать, и таким способом, я считал, пыталась выяснить, известно мне что-нибудь или нет. Я отвечал ей таким же твердым взглядом и подъедал все до крошки.

Мало-помалу Эльза стала просачиваться из своего закутка и заполнять собой каждый угол дома. Обеденный стол находился двумя этажами ниже, у противоположной стены, но и там она маячила перед моим мысленным взором, не давая забыть о своем присутствии. По ночам она менялась со мной местами, чтобы нежиться на мягкой кровати, пока я корчился в ее душной выгородке.

Я удерживал себя от нового посещения, но через неделю мое терпение лопнуло. Сам не знаю, чего я ждал, кроме ответов на мои вопросы, но дважды отменял свое решение, прежде чем подняться к ней еще раз. Чего я боялся? Что меня застукают родители? Гестапо? Да нет, не только.

Она хмурилась от дневного света: наверное, из-за рези в глазах.

– Я перестала различать день и ночь, – сказала она, содрогаясь и закрывая лицо маленькими ладонями с обкусанными до мяса ногтями. А потом раздвинула два пальца, чтобы подглядывать в эту щель, как делала некогда моя сестра, играя со мной в прятки.

У нее были плебейские волосы, густые, черные, всклокоченные; тонкие черные волосины липли к щекам и шее. Глаза, до того темные, что на них почти не выделялись зрачки, покрыла какая-то остекленелая влага. Ресницы прямо кустились, отчего во всем теле угадывалась волосатость. Я брезгливо отвел взгляд и поймал свое отражение в застекленной раме гравюры, изображавшей улицу Вены девятнадцатого века с дамами в длинных платьях и шляпках с перьями. В этой раме мое лицо смахивало на те дегенеративные картины[35], над которыми мы от души хохотали, когда нам демонстрировала их учительница. Одна сторона – нормальная, а на другой, изувеченной стороне шрам поддернул вверх мои губы в легкой улыбочке, будто это сама смерть без устали напоминала, как надо мной поглумилась. Вместо того чтобы забрать меня к себе, она сама ко мне приросла, оживилась и больше не отставала, ухмыляясь каждому моему движению.

После созерцания своего портрета мне было нелегко вернуться к этой пленнице, но она изучала меня так, словно из нас двоих диковинкой оказалась она. Ну то есть по ее глазам невозможно было определить, что она смотрит на изувеченное лицо. Люди обычно переводили взгляд с одной стороны моего лица на другую, дабы определить, к какой стороне следует обращаться в разговоре, но, как ни старались сосредоточиться на здоровой стороне, помимо своей воли возвращались к скуле с проломом. Я видел, как из-за этого на их лицах отражается смущение. Но эта девица, похоже, не замечала в моей внешности ничего необычного. Так один человек просто смотрит в лицо другому; но тут мне вспомнилось, одновременно с удовлетворением и с досадой, что евреи даже в искусстве падки на любое уродство.

Я прикинул, на сколько же она старше меня – лет на пять-шесть, не меньше, – а потом спросил:

– Как тебя зовут?

– Эльза Кор.

– Думаю, точнее будет сказать: Эльза Сара Кор.

Она промолчала, а я и хотел разозлиться, да не смог. Сверху мне было видно, как она крутит что-то в пальцах: на первый взгляд – квадратик головоломки с ромашковым лугом. Другие фрагменты валялись рядом, среди хлебных крошек и свечных огарков.

– И давно ты поселилась в моем доме?

Узница сделала непонимающую гримасу, надув губы, которые и без этой уловки приковывали внимание: полная верхняя губа прильнула мыском к нижней – получилось этакое сердечко, как на открытке-валентинке. Под моим взглядом девица подняла с пола другие кусочки разрезной картинки и пристально осмотрела каждый, словно проверяла невидимые окуляры. В прошлый раз на ней была только ночная сорочка моей матери; теперь, несмотря на жару, она еще куталась в шаль. Все в ней выглядело запретным – возможно, из-за Нюрнбергских расовых законов[36], запрещавших физические контакты между арийцами и евреями.

Я разрешил ей выйти, но она лишь сказала спасибо и принялась грызть ногти. Молчание длилось до тех пор, пока у меня не появилось желание уйти, но я не знал, как это сделать. Я бы просто запер ее и ушел, как в прошлый раз, но почему-то не смог и ждал от нее хоть каких-то слов. Когда внизу закашляла Пиммихен, мы притворно вздрогнули. Впопыхах мы, каждый со своей стороны, принялись возвращать на место фанерный щит, и она выронила фрагмент мозаики. Я поднял его с пола и начал крутить так и этак: кусочек картона вначале, как ни странно, напоминал человеческую фигурку, а потом превратился в бесформенный участок луга. При ограниченности своего размера он вдруг сделался обширным и манящим, словно уголок сада, увиденный сквозь замочную скважину темницы. Я опустил его в карман.

После этого случая мне почему-то захотелось, чтобы она слышала меня как можно чаще. Возвращаясь домой, я с порога кричал, изображая радость и надеясь, что голос долетит до верхнего этажа: «Пиммихен! Это я!» А перед тем как лечь спать: «Пиммихен! Спокойной ночи! Я на боковую!»; «Мутти, куда ты перевесила мою карту? Мне нужно кое-что проверить!» Я топал, передвигаясь по дому, с грохотом отодвигался на стуле от письменного стола, всякий раз удваивал шумный зевок и кашель. Мне хотелось, чтобы она так же остро чувствовала мое присутствие, как я – ее. В конце концов мать сделала мне замечание, но Пиммихен вступилась, сказав, что даже при своей тугоухости должна меня слышать.

вернуться

35

В этой раме мое лицо смахивало на те дегенеративные картины… – Творчество представителей модернистского искусства (кубизм, дадаизм, сюрреализм, импрессионизм и т. п.), процветавшего в Европе в начале XX в., подверглось жесткой критике со стороны НСДАП, пришедшей к власти в Германии в 1933 г. В стране начала действовать программа по выявлению и изъятию из государственных музеев предметов так называемого вырожденческого искусства. С целью «просвещения» широкой публики в Мюнхене 19 июля 1937 г. открылась выставка «Дегенеративное искусство», где было представлено свыше шестисот произведений искусства (живопись, графика, скульптура), призванных продемонстрировать, что модернизм (в частности, абстракционизм) является результатом генетической неполноценности и морального упадка в обществе.

вернуться

36

…из-за Нюрнбергских расовых законов… – Два расистских законодательных акта от 15 сентября 1935 г.: «Закон о гражданине рейха» и «Закон об охране германской крови и германской чести». Законы, закреплявшие основные положения нацистской расовой идеологии, лишали немецких евреев гражданства рейха, избирательных и большинства политических прав, запрещали им вступать в брак с людьми «германской или родственной крови».

14
{"b":"668836","o":1}