Кристин Лёненс
Птица в клетке
Christine Leunens
CAGING SKIES
Copyright © 2008, 2014 by Christine Leunens
All rights reserved
Перевод с английского Елены Петровой
Оформление обложки Ильи Кучмы
Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».
Серия «Большой роман»
© Е. С. Петрова, перевод, 2020
© З. А. Смоленская, примечания, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020
Издательство Иностранка®
* * *
Ложь опасна не тем, что противоречит истине, то есть не имеет отношения к реальности, а тем, что подменяет собой реальность в людских умах. Разлетаясь, как по ветру, семена лжи прорастают в самых неожиданных местах, и в один прекрасный день у солгавшего перед глазами возникает одинокое, но вполне жизнестойкое дерево, выросшее на голом склоне утеса. Такое зрелище способно и озадачить, и поразить того, кто солгал. Как попало сюда это дерево? На чем держится? Взросшее на бесплодной неправде, оно зеленеет наперекор всему и не собирается засыхать.
Стоило мне отпустить от себя ложь, как вместе с нею пришли в мир и жизни тех, о ком пойдет мой рассказ. Но мне придется с большой осторожностью распутывать ветви, чтобы разобраться, какие произросли из истины, а какие из фальши. Удастся ли спилить обманные ветви, не покалечив раз и навсегда все дерево? Наверное, правильнее было бы просто выкорчевать его и перенести на плодородную равнину. Но риск слишком велик, ибо мое дерево приспособилось к неправде, пустило в нее сто один корень, научилось терпеть жажду и не ломаться на ветру. Так и гнется оно зеленой загадкой на полпути к вершине, так и растет под прямым углом к высокой безжизненной скале. Однако же ствол не валится на землю, и листва не гниет в росе, а пересади его на равнину – этого будет не избежать. Кривым стволам не дано распрямиться; точно так же и мне самому не дано распрямить спину и вернуться в свои двадцать лет. Да и смена таких суровых условий на благодатные добром не кончается, как ни крути.
Но я нашел выход. Если начать рассказывать правду, то утес будет крошиться – осколок за осколком, камень за камнем. А какая судьба постигнет мое дерево? Поднимаю к небу сжатый кулак и возношу молитвы. Куда их занесет, там, надеюсь, дерево и приживется.
I
Родился я в Вене 25 марта 1927 года: Йоханнес Эвальд Детлеф Бетцлер – пухлый безволосый младенец, как свидетельствуют фотографии в альбомах моей матери. Перелистывая альбомные страницы, я всегда развлекался тем, что угадывал по рукам, кто держит меня перед объективом – отец, мать или сестра. Как видно, я ничем не отличался от других младенцев: улыбался во все десны, проявлял неподдельный интерес к пальцам на ногах, а пюре из чернослива охотнее размазывал по физиономии, нежели съедал. Обожал розового кенгуру размерами вдвое больше меня, деловито таскал его за собой; когда мне в рот кто-то сунул сигару, я отнесся к ней с отвращением, – во всяком случае, такой вывод подсказывает мой зареванный вид.
Не менее близок, чем с родителями, был я с дедом и бабушкой – естественно, с отцовской стороны. Деда и бабушку с материнской стороны я никогда не видел: Ома и Опа[1] погибли под лавиной задолго до моего рождения. Уроженцы Зальцбурга, Ома и Опа слыли настоящими асами пеших и лыжных походов. Опа с закрытыми глазами различал птиц по голосам, а деревья – по шороху листвы на ветру. Мама не преувеличивала, отец это подтверждал. У каждого дерева свой особый шепот – так, по его словам, объяснил ему когда-то Опа. Я много слышал от мамы про ее родителей, узнал их и полюбил. В ту пору они уже были где-то на небесах, рядом с Богом, наблюдали за мной сверху и оберегали. Если среди ночи мне требовалось сходить на горшок, никакое чудище не могло выскочить из-под кровати, чтобы схватить меня за ноги; никакой злодей, надумавший пырнуть меня ножом в сердце, не мог прокрасться ко мне в спальню.
Моего деда с отцовской стороны у нас в семье нарекли Пимбо, а бабушку – Пимми, причем добавляли к ее имени уменьшительно-ласкательный суффикс «-хен»; получалось, что мы именуем ее ласково и в то же время слегка приуменьшаем. Прозвания эти выдумала в раннем детстве моя сестра. Пимбо впервые увидел Пиммихен на костюмированном балу, какие в Вене были нередки: она вальсировала со своим красавцем-женихом, одетым в военную форму. Когда жених отошел за шампанским, дедушка направился за ним следом и выразил свое восхищение прелестью его будущей жены, но в ответ услышал, что офицер приходится ей братом, после чего Пимбо не дал ему ни единого шанса вновь пригласить сестру на танец. Бабушкин брат, Эггерт, остался не у дел: все остальные дамы выглядели просто дурнушками рядом с нашей бабушкой. Дед подвел своих новых знакомых – уходили они втроем – к патентованному автомобилю фирмы «Бенц», который его владелец оставил за конными экипажами, по-хозяйски облокотился на открытое сиденье, воздел глаза к небу и мечтательно произнес: «Вот незадача: авто всего лишь двухместное. Однако сегодня такой погожий вечер, не пройтись ли нам пешком?»
В Вене к Пиммихен сватались двое завидных кавалеров из высшего общества, но она предпочла им моего дедушку, сочтя его самым представительным, остроумным, обаятельным и вдобавок вполне обеспеченным. Но тут она дала маху. На самом деле о таких, как он, даже бюргеры говорили «беден как церковная крыса». Особенно поиздержался он в период ухаживания, когда водил бабушку в лучшие рестораны и оперные театры, спуская взятую в банке ссуду. Но в этом повествовании было некоторое лукавство: ссуду он взял за неделю до их знакомства, сумел на эти средства открыть небольшой заводик, выпускавший утюги и гладильные доски, но вполне обеспеченным сделался не вдруг: на это ушли годы упорного труда. Пиммихен любила повторять, что наутро после свадьбы на смену омарам и шампанскому пришли сардины и вода из-под крана.
Уте – так звали мою сестру, – не дожив четырех дней до своего двенадцатилетия, скончалась от диабета. Когда она колола себе инсулин, мне запрещалось входить к ней в комнату, но однажды, услышав, как мама велит ей делать инъекции в бедро, а не в исколотый живот, я ослушался и застукал сестру в тот миг, когда она задирала выше живота подол зеленого платья. Как-то раз, придя из школы, она вообще забыла сделать себе укол, а на мамин вопрос ответила «ja, ja»[2], но после этих бесконечных инъекций такой ответ прозвучал не подтверждением, а отговоркой-рефреном.
Как ни печально, сильнее, чем моя сестра, врезалась мне в память ее скрипка: лаково-черная, с ребрышками, с хвойным запахом канифоли, которая использовалась для натирки смычка и взлетала легким облаком при первых нотах. Иногда сестра позволяла и мне попробовать, только не прикасаясь к конскому волосу, чтобы он не почернел, и не натягивая смычок, как делала она сама, чтобы он не лопнул, да к тому же не вращая колки, чтобы не повредить струну, но я был слишком мал, чтобы все это упомнить. Стоило мне провести смычком по струнам и извлечь какой-нибудь звук, приятный мне одному, как сестра с миловидной подружкой заливались хохотом, а мама срочно призывала меня к себе, якобы не справляясь с какой-то работой по хозяйству без помощи своего доблестного четырехлетнего отпрыска. «Йоханнес! Йо-Йо, голубчик мой!» Я делал очередную попытку провести смычком по прямой линии, как показывала мне Уте: смычок норовил ткнуться в гриф, в стену или кому-нибудь в глаз. Тогда меня лишали скрипки и выставляли за дверь, невзирая на мои яростные вопли. Помню, как сестра с подружкой, прежде чем запереть дверь изнутри и продолжить музыкальные занятия, давились от смеха и непременно гладили меня по голове.