И только я жил припеваючи, спокойно уходил из дому и оставлял позади этот непонятный тягостный настрой. Мы с песнями шли маршем через поля, застывшие в ожидании подсолнухов, пшеницы и кукурузы. Под завистливые крики воронья смаковали паек: хлеб с маслом – объедение, какого я не знал ни до, ни после. Наши спины ласково грело слабое солнце. За необъятной бурой пустошью открывалась другая, дальше – третья. С каждым разом мы уходили все дальше, отмахивая не менее десяти километров, за плечами у меня болтался рюкзак, спина ныла, ноги покрывались волдырями (боль адская), но я терпел. Не жаловался и мой новый друг, Киппи. Если он начинал хромать более обычного, то пытался это скрыть. Мы шли на завоевание мира, и все ради фюрера, но время от времени я невольно подумывал, что мир для нас, пожалуй, великоват.
Как-то на выходных мы отправились в тренировочный лагерь, чтобы научиться выживать в отсутствие цивилизации. Не столько уменье, сколько простое везенье позволяло нам отыскивать неспелую ежевику и ловить мелкую форель, а то и вытаскивать из силков тощего зайца. Когда мы сидели у костра, в животе было пусто, зато головы раздувались от победных песен. Ночевка под открытым небом оказалась сущим мученьем; к счастью, долгожданным утром прибыл пикап и привез более или менее сносный завтрак. Наш вожатый Йозеф Риттер был всего лишь года на два старше всех, но знал неизмеримо больше. Он обучил нас новой игре – разбил на две команды, выдал каждой команде наручные повязки своего цвета и объяснил: кого толчком сбили с ног, тот – военнопленный.
По его команде мы бросились врассыпную, и я рванул, как от смерти; это было здорово. Наша команда, «синие», взяла пленными на четыре человека больше, чем противники – «красные», так что мы вели с большим отрывом. Киппи, в одиночку захвативший в плен троих, оказался героем дня, а я не взял ни одного и в основном только уворачивался от нападавших. Потом красные стали толкать Киппи, я ринулся на подмогу и с его помощью взял своего первого пленного. После этого я все время искал глазами Киппи, повалил еще двоих мальчишек, но и сам попал в плен. Как и предписывалось пленному, я сел под старую раскидистую ель и в тот самый миг заметил Киппи: босого, со сбитыми в кровь ногами. Мне и в голову не приходило искать его среди пленных. Он прижал к моей физиономии свою подошву, чтобы сразить меня окончательно, однако я полагался на оружие посильнее: зловоние собственного ботинка.
Домой я приплелся без сил и еле-еле взобрался по ступеням крыльца, подтягиваясь за перила. Мама встревожилась, стала говорить «бедный малыш», «совсем измучили», но я уклонился от объятий и поцелуев. Опустившись на кровать, я повалился навзничь и задрал ноги, чтобы сподручнее было расстегивать пряжки на туристских ботинках, до жути тяжеленных. И проснулся уже засветло, весь липкий, но в чистой, пахнущей свежестью пижаме с рисунком из щенков, и почувствовал себя каким-то идиотом, отчасти потому, что не мог вспомнить, как раздевался. Сперва я даже подумал, что забрел в какую-то чужую комнату, поскольку, обшаривая взглядом стены, видел многочисленные оранжево-розовые оттенки вместо одного – защитного. До меня не сразу дошло, что мои боевые карты, наглядное руководство по вязанию узлов, противогаз – все это сменилось цветущими вишнями и яблоньками. В ту пору я еще держал у себя в комнате уютные мягкие игрушки, но хранил их на дне сундука. Сейчас, извлеченные из недр, они выстроились на письменном столе: бессильно свесив головы набок, кенгуру, пингвины, буйвол стояли с виноватым видом, как будто сами тушевались на этих отвоеванных позициях.
Матери я ничего не сказал, невзирая на ее выжидательные взгляды. В конце концов у меня вырвался только один вопрос: куда подевались мои карманные ножи, и она под этим предлогом заученно объяснила, что моя комната раньше выглядела как солдафонская, а не как детская, что дом – это не бункер и что она, проходя мимо открытой двери во время моих длительных отлучек, начинает нервничать и думать, что сын ее сгинул на фронте, а она после смерти Уте стала очень впечатлительной и с этим нужно считаться; ей казалось, я буду доволен приятной сменой обстановки, которую она произвела в мое отсутствие. Пиммихен согласно кивала в такт каждой фразе, как будто уже подробно обсудила с мамой эту тему и теперь только проверяла, чтобы та не упустила ни один пункт.
Я совершенно не хотел пререкаться и даже подумывал промолчать, чтобы не обижать маму, но поддался какому-то низменному чувству и против воли заявил, что это моя комната. Мать согласилась, но в свой черед напомнила, что моя комната находится в ее доме. Так возникла путаная дискуссия о территориальных правах: кому что дозволено, и под чьим кровом, и за чьей дверью, и между какими стенами. Наши с ней права и территории пересеклись в том небольшом квадрате, что считался моей комнатой. Под конец этот спор в значительной степени утратил разумные основания – мама утверждала, что по-матерински желает мне только добра, я обвинял ее в нарушении личного пространства, и она заключила:
– Фюрер сеет войну в каждой семье!
Как-то раз, прибежав из школы, я застал у нас дома Киппи, Стефана, Андреаса, Вернера и – подумать только – самого Йозефа, моего вожатого: все они сидели за столом в бумажных колпаках, которые раздала им моя мать. Я готов был провалиться сквозь землю, особенно при виде такого же колпака на голове у бабушки. Она, похрапывая, дремала в кресле, а колпак вместе с волосами сбился набок, открывая взгляду розовую проплешину. Мама украсила комнату розовыми воздушными шариками, причем лишь для того, чтобы они гармонировали с розовым тортом, но я предпочел бы любой другой цвет, даже черный.
Моя мать первой воскликнула: «С днем рожденья!» – и подбросила вверх горсть конфетти. Наш вожатый Йозеф улыбнулся, но не последовал ее примеру, и я точно понял, о чем он думает. Эти мальчишки из Юнгфолька, в возрасте от десяти до четырнадцати лет, звались «пимпфы». Это слово как нельзя лучше описывало тот неуклюжий возраст, отягощенный комплексами, когда ты уже не ребенок, но еще не мужчина. Мама стала меня нахваливать, когда я задул свечки (которые погасли бы и от взмаха ресниц), как будто я совершил невозможное; ее переполняла материнская гордость, а я съеживался, как эти тающие свечки.
После добавки торта мы расслабились и заговорили о тренировочном лагере. Тут мама стала требовать, чтобы я перед всеми открыл подарки; как я ни отнекивался, меня не оставили в покое. Родительский подарок я распознал по нарядной упаковке и как мог отодвигал его в сторону, решив начать с подарков моих приятелей. Близнецы Стефан и Андреас принесли мне фонарик; Йозеф – плакат с портретом фюрера, какой у меня уже был; Вернер – ноты «Хорста Весселя»[26] и «Deutschland über Alles»[27] – в Вене они шли нарасхват. От Пиммихен я получил носовые платки с моими вышитыми инициалами, а Киппи подарил мне фото Бальдура фон Шираха[28], предводителя Гитлерюгенда всего рейха. Этот подарок особенно порадовал Йозефа, и я уже было успокоился, но тут моя мать изъявила желание рассмотреть портрет. Она стала допытываться у Киппи, кем ему приходится этот человек – старшим братом? Или отцом? Но даже на этом она не остановилась, а начала доказывать, что портретное сходство все же имеется, и только когда Киппи весь побагровел, признала, что это, видимо, из-за формы.
В конце концов дело все же дошло до родительского подарка; должен сказать, что, получи я такой годом раньше, моему восторгу не было бы предела. В свертке оказался игрушечный бультерьер, который лаял, прыгал и вилял хвостом. Уж не знаю, где они его откопали, – считалось, что подобные игрушки в рейхе больше не продаются. Такой подарок выбрали для меня по той причине, что мне всегда хотелось завести собаку, но у мамы была аллергия, а потому эта игрушка стала своего рода символическим даром, компромиссом. Мои приятели через силу заулыбались, но мы уже вышли из того возраста, когда можно радоваться игрушкам, даже таким симпатичным. Я съежился и сказал спасибо, втайне мучаясь оттого, что мама подошла меня поцеловать, причмокнув мокрыми губами.