В те годы это звучало совершенно необычно. И между тем, я учитывал давление цензуры. То самое, о котором писатель теперь сам рассказывает нам в очерке «Как редактировали мою статью о Тургеневе», начинающемся фразой: «Сейчас положение таково. Одну фразу, которая была бы потом опубликована без изменения, я написать не могу. Но если я напишу страницу, то неизбежно придется там при опубликовании что-то смягчать, сглаживать, округлять, а то и вовсе вычеркивать». И продолжает, излагая свой опыт: «Правка была очень хитрой. Дело отнюдь не в объеме вычеркнутого. Там фраза, там полфразы, там и абзац, там пол-абзаца. Можно отлить половину вина, однако оставшаяся половина сохранит все вкусовые качества напитка, терпкость, аромат, и т. д. Но можно как-нибудь вытянуть из него некоторые компоненты (как соль из супа) и вкус резко изменится, при том, что по объему вроде бы и не убыло».
Далее он комментирует: «Возникает вопрос, почему же авторы соглашаются с такой правкой, с коверканьем и урезанием своих вещей?.. А что же им остается делать? Ведь печататься надо, хотя бы для того, чтобы жить. Кроме того, ну вот взял бы я тогда, в 1957 году, “Владимирские проселки” и положил бы их в стол. Взял бы в 1966 году, “Письма из Русского Музея”, взял бы в 1969 году “Черные доски”, и лежало бы все это у меня в столе. Во-первых, эти вещи не работали бы все эти годы (пусть хоть и не в полную силу), не влияли бы на сознание людей, а во-вторых, и меня самого, такого, какой я сегодня в читательском сознании есть, не было бы на свете».
И отлично, что он так сделал! Зато мы имеем, и вся Россия имеет замечательного писателя, оказавшего при том огромное и благотворное воздействие на читательскую массу.
Цензура была свирепая: «Когда журнал “Москва” взялся опубликовать “Черные доски”, мы, уединившись с главным редактором, вычеркнули из рукописи 151 место. Тоже все понемножечку да понемножечку, там словечко, там два, там целую фразу. Но ведь 151 место!» Впрочем, Солоухин рассказывает: «Кто-то из редакторов мне однажды сказал: “А чего ты боишься? У тебя же сколько фраз и слов не вычеркивай, дух все равно останется. Он же разлит по всем словам и фразам”». Умный был редактор, и попал в точку.
А дух-то, подлинно русский дух, подсказывал вещи вовсе противопоказанные большевизму: защиту крестьянства и его традиций («Владимирские проселки»), апологию православия и призыв к сохранению церквей и икон («Черные доски»), к обереганию и восстановлению дворянских гнезд («Время собирать камни»), осторожное выражение симпатии к русской эмиграции. Да и еще другое, гораздо худшее с точки зрения коммунизма: Солоухин много лет носит перстень с портретом Николая Второго (сделанный из золотой монеты царского времени). Как он объясняет «Здесь не место рассказывать о побуждениях, вернее о глубине побуждений (пожалуй, это, чтобы быть понятным, потребовало бы исповеди на десятках и сотнях страниц, каковую я и написал еще в 1976, и каковая существует – не скажу где – в виде рукописи в 500 страниц)». Будем надеяться, что ее со временем прочтем!
Так прошли долгие годы противостояния режиму. Теперь же, когда гнет над словом чуть полегчал, – Солоухину выпала роль трибуна родной страны, которую с чувством полной ответственности и берет на себя заслуженный уже литератор, выражая ее в стихотворении «Настала очередь моя!»
Мы, в эмиграции, привыкли в первую голову сочувствовать и доверять тем, кто пострадал от советской власти, сидел в тюрьме и в лагере. Но не большую ли еще стойкость и твердость убеждений надо было иметь тем, кого эта власть не преследовала и даже баловала (и кому готова была дать гораздо больше еще благ, лишь бы были лояльны и послушны)? Солоухин выдержал всяческие соблазны и поистине был бы вправе применить к себе строки Гумилева:
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.
Без большой охоты, завершим статью ноткой разочарования. При контактах с земляками за границей, у подсоветского писателя возникают досадные недоразумения. Например, он явно сочувствует Зарубежному Синоду и, в частности, канонизации новомучеников; но ошибочно думает, будто епископ Иоанн Шаховской и его преемники на посту в Сан-Франциско ему и подчинены. А это ведь – совсем иная юрисдикция.
Более того, встречаясь в Париже с С. Зерновой, он считает ее за представительницу правой и вряд ли не монархической части эмиграции. На деле же всем знавшим Софью Михайловну известно, что она была человеком «прогрессивным» левых взглядов, и ни о каком монархизме и слышать не желала. Немудрено, что, высказываясь перед нею, Солоухин ловил иногда на ее лице выражение испуга!
В этой связи весьма любопытны рассказываемые им (в очерке «Голубое колечко») факты. Умирая, Зернова завещала ему кольцо, которое он и надел на мизинец левой руки, где пришлось впору. Рука начала вскоре болеть и выходить из строя; страдания перекинулись на плечо, потом и на позвоночник. Врачи недоумевали. Так шло, покамест одна женщина из окружения Владимира Алексеевича (опытная, видать, в оккультизме) ему не посоветовала: «немедленно сними это кольцо и закопай его в землю. Я знаю, что я говорю».
К чему автор добавляет: ««Ну, закапывать колечка я не стал, пожалел, но с руки снял и убрал в ящик стола. Хотите верьте, хотите нет, но рука со временем болеть перестала».
Верим вполне. Важно в жизни уметь отличать истинных друзей от ложных…
«Наша страна», Буэнос-Айрес, 26 августа 1989 г., № 2038, с. 1.
Послесловие
В моей статье о Солоухине я писал в «Нашей Стране» № 2038 о реакции на его творчество в зарубежной прессе. С тех пор прошло не так уж много времени, – но в данной реакции произошло немало перемен, которые стоит отметить.
Наиболее крутой вираж проделал «Континент» (под нажимом каких сил?). В номере 60-м помещено мерзкое письмо Г. Владимова176. Приведем, к вечному его позору, отрывок из эпистолярных упражнений автора «Верного Руслана». Вот что он говорит про рассказы Солоухина!
«Нам то и дело дают почувствовать, в каких сферах обретается и вращается это литературное светило: с крупными деятелями печати, “кадрами ЦК ВЛКСМ” он пьет вино и ест воблу в Домжуре, инструктора ЦК КПСС посвящают его в свои мужские похождения, случалось ему побеспокоить звонками заместителя предсовмина РСФСР Качемасова и министра Фурцеву, а из квартиры И. Стаднюка поздравить с Крещением пенсионера Молотова; в длительных зарубежных турне общался он с советскими послами и лидерами соцстрах, по градам и весям США его сопровождает переводчик госдепартамента, с иноземными достопримечательностями знакомит ответственный сотрудник советского посольства».
Как объяснить эти злобные, истерические выклики? Одно только истолкование автоматически приходит в голову: черная зависть к несравненно более талантливому, а потому и более преуспевающему собрату по перу. Стыдиться Владимиру Алексеевичу своих достижений никак не приходится: все мы знаем, что он с самого начала своей литературной карьеры протаскивал в печать столько правды, сколько было возможно; а что советская цензура всячески силилась у него главное из текста вырвать и основные его мысли исказить, – не его совсем вина.
Изображать его как апологета большевицкой системы есть заведомая ложь (и, без сомнения, Владимов это отлично сознает); как факт его, Солоухина, отрицание советского строя – куда более радикальное и последовательное, чем у самого Владимова.
Зачем бы Солоухину нужно было замалчивать свои встречи с другими подсоветскими писателями, того или иного направления, неизбежно в профессиональном плане? Или деловые контакты с министрами, по литературным делам? А при поездках за границу, ясно, он волей-неволей общался с советскими дипломатами. Вот если бы он про эти вещи не упоминал, – можно бы было его упрекать в неискренности! Он же, в своих биографического характера очерках описывает все, как было, – и это именно есть честная и правильная линия поведения.