Когда же автор пускается соревноваться с Шекспиром и Достоевским, да даже и с Чеховым – получаются сплошные неудачи.
И вообще стремление к экспериментам и погоня за оригинальностью не всегда гарантируют успех.
Жаль, что бесспорно талантливый и своеобразный писатель подобными приемами слишком часто злоупотребляет!
«Наша страна», рубрика «Библиография», Буэнос-Айрес, 6 ноября 2009 г., № 2879, с. 2.
Б. Рябухин. «Кондрат Булавин» (Москва, 1993), «Степан Разин» (Ростов-на-Дону, 1994)
Нужно немало мужества и оригинальности, чтобы в наше время предлагать публике две исторические хроники в манере Пушкина и А.К. Толстого! Обе написаны в белых стихах, почти всегда правильных, и в обеих довольно хорошо выдержан язык эпохи (хотя сомневаюсь, чтобы разинский казак мог употреблять слово паника, как тут).
Можно бы пожалеть, что автор выбрал своих героев в соответствии с большевицким каноном, из числа революционеров и, так сказать, «коммунистов до Маркса». Но, с другой стороны, Стенька Разин издавна был романтическим персонажем, не только в фольклоре, но и в русской литературе…
Да и нужно признать, что противоречивость в действиях этих бунтарей показана у Рябухина достаточно четко; они идут не только вразрез с интересами русского государства, но даже и с глубинными интересами крестьянских масс.
Вот царь Алексей в «Степане Разине» изображен определенно несправедливо; он больше похож на Иоанна Грозного, вопреки своему добродушному характеру и, во всяком случае, внешней приветливости, которые ему были свойственны.
Что до Петра Великого, писатель ему как бы отпускает все грехи, заканчивая свою «хронику» его словами:
– Господь, спаси и сохрани Россию!
«Наша страна», рубрика «Библиография», Буэнос-Айрес, 28 января 1995 г., № 2320, с. 2.
В. Бахревский. «Никон» (Москва, 1988)
Роман сделан очень неплохо; сначала вроде бы и не так интересно, но чем дальше, тем с большим увлечением следишь за развитием действия.
Подкупает объективность автора. Его сочувствие, явно, на стороне противников Никона, ревнителей старой веры. Книгу, как факт, с таким же успехом можно было бы назвать «Аввакум»: биография великого расколоучителя подробно рассказана, и его человеческий образ становится нам близок и симпатичен. Но и сам патриарх, несмотря на свои честолюбие и властолюбие и свой крутой нрав, показан в полный рост; государственные заслуги его отнюдь не умалены. Любопытны указания на его мордовское происхождение и его связь со своим родным племенем.
Еще привлекательнее их изображен царь Алексей Михайлович. Писатель широко пользуется, говоря о нем, относительной свободою, которой не имели его предшественники (вспомним, например, роман Шильдкрета163 «Гораздо тихий государь», где царь представлен безвольным ничтожеством). Подлинно добрый человек на троне, Алексей в то же время и поистине великий монарх: его правление ознаменовывается грандиозным расширением пределов России, воссоединением с нею Белоруссии и Украины.
Эти события вызывают у Бахревского горячие слова патриотической радости, по поводу возврата временно отторгнутых у нас и завоеванных Польшей областей: «Русская земля – живое тело, – рассеченная мечом ненавистника на кровоточащие части, ныне, окропленная живою водой, вновь соединилась, и пред миром, пред светом солнца и звезд, пред надеждою угнетенных и яростью угнетающих должен был явиться богатырь отменной чистой души, ясных помыслов и великой доброй силы».
На фоне рисующих нам картин жизни русского народа той эпохи, равно бояр, духовенства и крестьян, особое место занимают описания колдовства и язычества у уцелевших среди русского моря, вкрапленных в него, остатков угро-финских народностей.
Трудно не усмотреть в повествовании некоторых аллюзий, столь любезных сердцу подсоветских литераторов; впрочем, умеренных, и употребленных со вкусом и кстати.
Стрелецкий десятник Агишев везет опального протопопа Ивана Неронова в ссылку, и дорогой всячески тиранит – а в монастыре, куда тот отправлен, его принимают с колокольным звоном как мученика за правду. Испугавшись, Агишев просит арестанта: «Прости, святой отец, и не погуби!» И Неронов ему отвечает: «Зачем мне тебя губить, сами вы себя погубите. Да уже и погубили». Слова напрашиваются на применение к чекистам нашего века.
Столь же актуальны мысли, вложенные в уста Аввакуму: «Мы и про завтра ничего сказать не умеем, а у Бога и что через год будет записано, и через 10 лет, и на каждый день, на каждый час для всякого, кто с душою рожден».
Тот же Аввакум, вернувшись из заключения, спрашивает жену, помогали ли ей его братья, а та ему за них заступается: «Не ропщи ты на братьев. Страшное нынче время. Не только за подачку, за доброе слово наказать могут». Чем не сегодняшний день?
Выпишем еще такой пассаж об образе Владимирской Богоматери: «То была воистину русская и московская святыня. Из Владимира ее перенесли в 1394 году. Святой ее силой был остановлен Тохтамыш164, направлявшийся разорить Москву. Это была совершенная по красоте икона. Ни золото царственных одежд, ни божественное предначертание судьбы младенца Бога-человека не могли укротить в матери любви к своему ребенку. Русские люди шли к этой иконе, чтоб почерпнуть от ее любви. Но и ныне царь припадал к святыне своего отца и деда, и всего своего народа».
Рассказав о наставлении царя военачальникам, выступающим в поход, автор комментирует его чувство следующим образом: «Для Алексея Михайловича его заповедь не была пустословием для очистки совести. Эта заповедь происходила из глубочайшей религиозности царя и его понимания царской власти, где ответственность за действия всех людей царства была на его собственной совести».
Закончим воспроизведением сцены, где царь смотрит ночью на церковь в Вязьме:
«Тут как раз тучу снесло ветром на запад, полная луна воссияла на небе, и государь, глядя на трехглавый устремленный в небеса храм Одигитрии, ахнул:
– За такой-то красотой в тридевятое царство ходят, а у нас вот она!
Каменное белое, как серебро, кружево не стояло на земле, оно летело, и все три купола, как три стрелы, как три белые птицы, летели среди небес, и луна летела, и Алексею Михайловичу чудилось, что и сам он тоже летит».
Вот как стали писать в подъяремной России! А люди, достигшие внутренней свободы, добьются, верим и надеемся, и свободы физической. Бог им в помочь!
«Наша страна», рубрика «Библиография», Буэнос-Айрес, 27 августа 1988 г., № 1986, с. 2.
Суд над левой интеллигенцией
Если изложить суммарно содержание большого романа (780 стр.) Бориса Можаева165 «Мужики и бабы», опубликованного в Москве в 1988 году, это есть рассказ об ужасах раскулачивания, коллективизации, закрытия церквей и подавления крестьянского сопротивления насилию властей. Тут много убийственной для режима правды. Жаль, что автор ее портит (искренне ли или по необходимости) ссылками на Ленина, при котором, мол, было лучше.
Выпишем, однако, оттуда некоторые мысли по вопросам русской истории в целом, вложенной в уста главному положительному герою Димитрию Успенскому (он, между прочим, сын священника; этого бы, однако, довольно оказалось в сталинские времена, чтобы книгу запретить, а автора отправить в места не столь отдаленные):
«Дело в той привычке традиции – пинать русскую государственность, в той скверной замашке, которая сидит у нас в печенках почти сотню лет. Дело в интеллигентской моде охаивать свой народ, его веру, нравы, только потому, что он живет не той жизнью, как нам того бы хотелось… Ну, а если русский человек гордится святыней национальной жизни, мы тотчас обвиняем его в шовинизме и требуем переделать среду, то есть разрушить памятники, выразившие эту национальную идею… Русская идея культурного призвания всегда была не привилегией, а сущей обязанностью, не господством, а служением. Посмотрите хотя бы на историю освоения Сибири, приобщения к русской культуре ее народностей. Вы заметите всюду необыкновенную жертвенность русских учителей, докторов, миссионеров. Конечно же, национализм, замыкающийся в своей исключительности, как в ореховой скорлупе, скуден и ограничен. Но идея национальности, понимаемая как культурная миссия, благотворна по сравнению с бесплодным космополитизмом. Люби все народы, как свой собственный!.. Я говорю про нашу радикальную, самовлюбленную, самоуверенную интеллигенцию. Она всегда стремилась вывести сознание из-под контроля нравственности. Она плевала на религию, на семейные устои, на общественную традицию… Ведь те дореволюционные интеллигенты имели такие права, которые нам теперь и не снятся. Но им мало было…»