– Неужели? А кракен – убежал?
– Вот… мы и хотели выяснить! Ты отпустишь нас, глянуть?
– М-м-м… ну, если только вместе с Айзией, дорогая. Глянуть – и сразу назад. Одни туда не плавайте, слышишь? У акул сейчас не сезон, это верно, но среди них бывают и сумасшедшие, которых ещё не успели прикончить дельфины. С Айзией, ясно?
– Ладно!
Она развернулась убегать, и он почти отпустил её… как вдруг краем зрения зацепился – на повороте головы, ничего ещё не поняв – за колеблющуюся чёрную точку на горизонте.
– Стой-ка!
И Майя остановилась, как вкопанная, безошибочно различив в его голосе ту непримиримую сталь, ослушаться которой не смел ни один член клана. Он поманил её пальцами, напряжённо вглядываясь в океан.
– А ну, малышка, посмотри вон туда… твои глазки поострее моих будут.
Зрение у него было отменное, на самом деле; но дети и внуки превосходили его кратно. Дети, если честно, вообще во всём превосходили его, как и должно было быть. Страшно и радостно думать, что будет с ними через три-пять поколений…
– Дядя… там деревянный футляр, а внутри… человек!
– Да, милая. Я так и думал. Это лодка. Что за человек, ты можешь различить?
– Непонятно… по-моему, он болеет. Дядя…
Голос девочки дрогнул.
– Что?
– Это женщина… только… только у неё красное лицо! Она вся красная и розовая! Дядя, мне страшно!
– Ну, малышка, чего ж бояться, она от нас очень далеко. Однако… сбегай-ка за Айзией, а ещё позови отца. Я хочу увидеть эту женщину. Бегом!
Вскоре примчались Айзия и Менай. Почти одного роста, оба плотные и гибкие, с покатыми, гладкими черепами, под зеленоватой кожей на плечах перекатываются жгутами многочисленные мелкие мышцы. Выслушали с почтением, но без подобострастия; сразу всё поняли и убежали к прибою. Он следил, как они плывут к рифам, мощно рассекая бирюзовую гладь простым изгибом тел, едва шевеля руками, оставляя лёгкий пенный след. Как карабкаются по кораллам, порой балансируя среди бурунов на одной ноге, держась, как та самая девочка на шаре Пикассо…
Пикассо! Слово и образ выплыли из памяти, как мурена порой высовывает страшную свою башку из пещеры, завидев добычу… Пикассо, живопись, картины, масло, кисти, руки, люди… Люди. Он провёл кожистой, с зелёными прожилками ладонью по бугристому от времени лицу, по шрамам и лишаям, этим зарубкам прежних трагедий, косметическим меткам безумного опыта. Перевёл взгляд на горизонт, где туманным бугорком значился Остров. Усилием воли отфокусировал хрусталик на телескопический режим – в последние годы это получалось всё хуже – задержал дыхание: вот он, блестящий шарик главного купола обсерватории. Как и много лет назад, вид Цитадели пробудил щемящую жалость и далеко упрятанную досаду на собственное бессилие… Он выдохнул, покачал головой и начал осторожно спускаться на пляж, стараясь не переносить тяжесть на изуродованную ногу.
Айзия и Менай, ловкачи, молодые акробаты, уже завладели лодкой и перетаскивали её сквозь рифовую турбулентность, прилагая все свои немалые силы. Теперь и он видел, как болтает в лодке гребца, и как вёсла в уключинах мотает бурунами; и где там, среди пены и острых коралловых обрубков, мои дети? Ничего, они справятся, справлялись и в худшую погоду. А вот гребец… вряд ли. Зрение у меня не самое выдающееся, но респиратор я бы разглядел. Кто бы это ни был, он уже надышался.
Поднимался ветер; сердитые волны бросались вслед пловцам рваной пеной, рычали на скалы; вскоре начнётся буря. Такая же, как и тогда. Сколько же лет прошло? Шестьдесят пять? Семьдесят? Нет, не вспомнит. Только яростный свист лопастей, смертельный крен воздушного судна, животный ужас и… падение, боль, смерть. В этих сполохах крови, в этом немом крике вывороченной из сустава бедренной кости, в этом теневом понимании неизбежности конца, в радиационной тошноте и блевотине – ведь там же не могло не быть смерти? Он должен был как-то умереть, чтобы позже выжить и превратиться в то, чем является сейчас. В зелёное, лишайчатое чудовище, с тёмными глазами цвета водорослей, с перепонками везде, где только возможно было им образоваться, безволосое и… могучее. Да, годы шли, а сил было хоть отбавляй. Даже он, хромой инвалид, мог бы без труда взвалить эту вот, танцующую в бурунах, лодку на плечо, унести вглубь суши на многие километры; мог бы плыть под водой часами, не зная устали, без воздуха и пищи; мог бы голыми руками остановить кракена, сдавить ему артерию или свернуть клюв, напугать ультразвуком… А уж дети и вовсе оказались… кем же они оказались?
Он точно не знал. Все эти годы, переживая своё перерождение, странствуя по суше и пучинам, набираясь животного, обострённого опыта, и постепенно забывая о человеческом происхождении, он размышлял о сущности жизни. Он не обладал мудростью и научными познаниями своего отца, он всегда был человеком действия; но преобразившись телесно, он невольно должен был измениться и духовно. Поначалу он вспоминал прежнюю цивилизацию, ту, что погибла в ядерном пламени почти без остатка, сравнивал себя и братьев, сестёр и детей, с теми, кто жил когда-то. И находил невероятно мало точек соприкосновения. Всё, что делали люди сто лет назад, казалось ему бессмысленным.
Часто в своих странствиях, мигрируя вместе с кланом вдоль побережья, а порой и забираясь на север, к арктическим чистым льдам, он находил скелеты и руины прежнего мира. Затонувшие на глубине, развороченные ударами торпед подлодки; остовы кораблей и упавших самолётов, прогнившие, заросшие ракушками; дрейфующие, все ещё смертоносные мины. Сейчас они уже не казались ему по-своему красивыми, технически совершенными, сдержанно могущественными. Да, определённая целесообразность в них была… но если хорошенько присмотреться и кое-что посчитать (особенно хорошо это получалось у малышки Майи), обнаруживались грубейшие ошибки и нелепости конструкции. В те годы цель оправдывала средства; но в его нынешнем мире весь этот захватнический прагматизм порос быльём.
Она умирала, он понял это сразу, хотя и не видел живого человека уже лет тридцать с лишним. И да, это была женщина, опять женщина; с облезлой головой, опухшим, бледным от слабости лицом, с мертвенными чёрными кругами под глазами – но женщина. Айзия и Менай осторожно извлекли её из лодки и положили на сухой песок. Она слабо застонала и подогнула под себя ноги в тяжёлых шнурованных ботинках; её бил озноб.
Он не без труда вспоминал нужные слова старого языка:
– Ты умираешь. Слишком много радиации. Ты слышишь меня?
Глаза её, казалось бы, ничего не видели. Однако звук мужского голоса, пусть и странно звенящего в его нынешнем деформированном горле, что-то пробудил в ней. Она попыталась взглянуть на него слезящимися глазами:
– Кто… ты?
Он поколебался, ответил не сразу:
– Я тот, кто раньше жил вместе с вами. Ты ведь из Цитадели, да? Кто сейчас управляет коммуной?
Она покривилась, как от сильной боли:
– Профессор… Ковалевский. Всегда… профессор…
Он вздрогнул:
– Так он ещё жив? Что ж, он был очень крепким. Наверное, переливания крови, какие-то процедуры… Сколько вас там?
Она всё внимательнее всматривалась в его лицо:
– Нас… пять сотен. Ещё почти тридцать тысяч женщин живёт в Долине…
Он нахмурился:
– Женщин? Почему женщин?
– Мужчин нет… больше никаких мужчин…
– Понятно, – он задумчиво покивал, – значит, всё пошло прахом, все его усилия. Впрочем, это уже не имеет значения; теперь я знаю, что его план такой же бессмысленный, как и весь его мир. Всё это – Цитадель, Долина, люди – ненадолго. Что же ты покинула их, зачем заплыла так далеко? Ведь для вас океан – это смерть.
– Меня изгнали… был мятеж… предательство…
Она вдруг сделала усилие, приподнялась на локте и схватила его за предплечье:
– Ты… ты Густафссон? Ты настоящий Густафссон? Ты… мужчина?
Он медленно покачал головой:
– Ни то, ни другое. Я был мужчиной, но та жизнь давно закончилась. Тебе лучше прилечь…
Но она держала его с цепкостью горячечного больного: