О прошлом вспоминать мне тяжко, телевизор смотреть не могу. Что-то же делать надо в эту ночь, себя занять чем-то. В сад выйду, сырым воздухом подышу. И опять в дом. Журналы, книги лежат без движения – покупаю, чтоб «потом» прочесть. К камину сяду; хорошо согревает он после сырого ветра. Слишком много воспоминаний у меня этой ночью, чувствую. Рюмку коньяку себе наливаю, у носа ею вожу, как это принято у знатоков. Да ни черта же не слышу запахов! Парами нитро-растворителей я надышался в начале Перестройки. Как-то мужики-соседи встретили у гаража, ответа требовали: что делаю? Грозились. (Потому никому не советую начинать свое производство в гараже при плохой вентиляции. Слизистую носа сожжёте. Потом, многие не любят, если кто-то не понятен им). «О, хо-хо», – вздохнул я от этой горькой мысли.
Приёмник включу: на английском о европейском доме толкуют, помощь развивающимся странам обещают, нам советуют… Слышать не могу слово «Европа», английскую речь не переношу. Приёмник выключу. В телевизоре – шоу про то, как стать богатым. Быстро-быстро, как в Америке.
Хорошо на это рубит фразы наш Гарант конституции, уверенный: в европейском доме он! – это уж о другом я. – Он думал, немецкий канцлер с французским президентом угощения на стол выставят. А из-за океана тамошний главный американец улыбаться ему станет, – не могу я забыть сырую немецкую землю. Как простить густой кустарник, не укрывший меня от французских комиссаров?… – Кажется, и дома у нынешнего нашего Гаранта не худо. Вон как фразы рубит, думая: рядом и вокруг его преданные ему полковники! Да оказались они из той комсомольской поросли, так и не родившей в себе сострадания, – личную обиду на «поросль» и «стажёров» я имею. (А может такое быть и от холерины? Опять же, погода вон какая).
По комнате пройдусь, по сложному узору ковра пальцем повожу. Стану спиной к нему, навалюсь, в плохо видимый потолок смотрю…
Нет, не вспоминается шум морского прибоя, лето и девушки, которых любил. Забыл я и ту, казалось, единственную, что клала в мой рот крупные чёрные ягоды дикой смородины. И смеялась, показывая ровные зубы. Забылись острова на огромной реке, где за скалой можно укрыться от грозы. В знойный день там прохладно, сосны по песчаному берегу. А вспоминаются через много лет ветки тех сосен, что грустно машут мне лапками, и мотор «Вихрь» – в последние секунды как захлебнуться ему енисейской водой. И я, одиноко стоящий на песчаном пустом островке.
Говорят, настроение человека зависит от света. А его у нас мало. Как ему много быть, если наша земля к Солнцу повёрнута плохо? Потому и подумал: «Что этот Гарант может гарантировать, если в тылу у него окопалась бывшая комсомольская номенклатура? Как же быстро они когда-то ходили по коридорам – расстегнутые пиджачки парусинили! Одни нынче в администрациях трудятся, справки требуют; другие в аренду помещения сдают. Между собою говорят на языке, понятном избранным. Одежда заграничная, престижная у них – это уже о личной неприязни вспомнил, о ценах на аренду помещения для своего кустарного производства. – Какой малый бизнес, кто позволит? При слове «покаяние» они смеются! «Кто есть Господь?» – спрашивают».
Я смотрю на мерцающий оклад иконы «Утоли моя печали», но всё равно… всё равно в памяти встают события печальные. Неспокойно мне от того, что хорошо помню молодые лица заключённых психиатрической тюрьмы. Истончившимися пальцами они стриженые головы гладят. Иногда взгляды бросают на кого-нибудь пронзительные – подозревают в болезни. Всё рассчитано в этой системе «здравоохранения». Продумано. Среди них – молодых, с пальцами почти прозрачными – и тот парень, с рваной губой…
Тяжёлый непроходящий запах мочи в палате. Не переставая, день и ночь в туалете под напором клокочет вода. В закутке-боковушке бьётся о дверь больной клаустрофобией.
«Тётенька, выпустите меня. Я боюсь здесь», – плачет.
«Долой коммунистический режим!» – откуда-то слышится хорошо поставленный голос.
Генерал от психиатрии с сопровождающими прохаживается между коек. Походка у него лёгкая – зверя, подкрадывающегося к добыче. Остановится, по-отечески кого-нибудь погладит, руку на шею положит, раз-другой тряхнёт ею в свою сторону. Рядом мужчина, вида интеллигентного, своими гениталиями интересуется. Недалеко – из ещё неполоманных. Он с нескрываемой ненавистью смотрит на генерал-профессора и его хорошеньких учениц-студенток.
«Где вы, рыцари свободы?! – хорошо поставленный голос и в дальней палате слышен… – Вечная память павшим борцам!» – фамилии перечисляет…
«Я – здесь! Я – здесь!» – соскочит кто-нибудь из молодёжи. Зелёный ещё…
«Болен!» – незамедлительно констатирует диагноз профессор. Руку резко вскинет, как восклицательный знак этим поставит. Согласно ему кивают сопровождающие.
С рваной губой, лет двадцать ему, рот сжимает рукой – плакать ему больно.
Хаим Хаимович (из цеховиков-трикотажников) перевязанную руку придерживает у груди. Сверху она ещё укутана одеялом. Хаим Хаимович (прототип героя фильма «Черный бизнес») шепчет туда, успокаивает руку.
«Не бейте меня, не бейте меня!.. Не бейте меня!» – женский крик издалека. Так кричит человек, когда поймёт: его убивают. Безысходность в каждом слове этого крика.
«Тётенка, тётенька…» – слышатся всхлипывания из боковушки-закутка.
Забыть не могут!!
«Запись это, – надеюсь я этой ночью. – Магнитофонная запись». Но всё равно, всё равно нехорошо мне, когда в памяти всплывают лица заключённых, но особенно плачущего солдата с рваной губой.
Нехорошо мне думать о бывшей комсомольской номенклатуре, что когда-то разъясняла преимущество социалистического способа хозяйствования. Плохо, если вспомню о чекистах – больших любителях «частушек про успехи». И сегодня я ношу в себе боль от цэрэушников. Одинок я. Их языка не желаю знать, потому скребёт и скребёт отмирающая ветка о стену моего дома.
«Господи, Господи, зачем все это было? – шепчу, головой в стороны качаю. – Неисповедимы пути Твои», – страшусь Его, лицо мне хочется прикрыть ладонями.
По комнате походил. Руки за спиной, по-стариковски, не держатся. В карманы пижамы их спрятал – другого места им не нахожу. В кресле посидел, ладони между колен опущены. Понимаю, надо как-то стряхнуть с себя эти ночные воспоминания; поспать бы ещё…
Вышел в сад – всё холоднее там. Почти всю землю снег покрыл. «Много лет нужно, прежде чем енисейская вода рваные камни гладкими сделает», – смотрю на валун рядом. Резкий ветер с плодовых деревьев последние листья срывает. Не пожелтевшие. Слышно, ветки бьются друг о друга, а листья держатся, как ещё надеются на что-то. На пустые глазницы недостроенного дома я смотрю, о близких мне людях беспокоюсь… Сырой ветер мою одежду продувает. Чувствую, скоро зима наступит, лютый холод землю сожмёт, сделает её твёрдой, как камень. Быстрые тучи совсем низко идут. Луны совсем не видно. Как кто потушил её на небе!
* * *
В моей комнате темнеет – снегом покрылось оконное стекло, от уличного фонаря всё меньше света. Через слой золы и пепла редко огонёк пробивается. Тени на стенах успокоились. Ожесточённое сердце стучит – слышу. В темноте я сижу; вздохнул обречённо. Но всему бывает конец… Вот, чувствую, как от окна тянет холодом, больным ногам нехорошо. Встаю, разгибая спину, иду к кровати неспешно, располагаюсь на ней. Лежу, к плачу ветра в небе прислушиваюсь; настенные часы секунды моей жизни отсчитывают – слышу. Это заканчивается бессонная часть моей ночи… А когда начинаю дремать, укрывшись одеялом, я вспоминаю сон и всё меньше страшусь его, потому что понимаю неизбежность извилистого пути в тесном тоннеле. Где временами не проползти, пока не выдохнешь из себя воздух.
Тяжелая поступь гордыни
В детской больнице сибирского города еще в советские времена (это чтоб кто не подумал дурно о нынешних руководителях) как-то был случай один – сразу и не берусь назвать это иначе.
К вечеру, после жаркого августовского дня, когда с реки – огромной, что могла бы напоить с десяток-другой таких городов – чувствуется дыхание прохлады, в приемном отделении все еще оставалось трое-четверо взрослых. К ним жалось несколько испуганных детей; некоторые капризничали.