Я оставил сварганенные щи на столе и вернулся в свою комнату, уверенный, что Лиза выльет эту кислятину куда следует.
Был уже второй час, а её всё не было. Я начал волноваться: всё ведь может быть: каждый день передают про несчастные случаи на дорогах, а в Криммитшау такие крутые спуски и подъёмы, а сегодня ещё и гололёд. Но вот уже три часа. Я не знал, что делать. Кто в неведении переживал за жизнь близкого человека, поймёт меня.
Наконец, вдали коридора послышался цокот Лизиных каблучков. О, я узнал бы его из звука тысяч шагов! Словно гора с плеч свалилась:
– Ты что так долго?
– Чуть не погибла сегодня. Глупо, как мышь в мышеловку попалась. Сидела в социаламте, чтобы тебя на учёт поставить, ждала своей очереди. А там все такие депрессивные: друг от друга лица прячут: у них считается позорным сидеть на социальном пособии. Спрашиваю у одного: «Кто последний?». А он с такой ненавистью: «Was»18?! – молодой ещё, бритоголовый, думаю, какой-нибудь неонацист. Поняла, что моя очередь нескоро, и пошла бродить по коридору, чтобы им глаза не мозолить. Смотрю: передо мной что-то вроде фойе, и дверь на балкон. Я ручку тронула – открылась, ну я и вышла немного подышать, и дверь за мной сейчас же захлопнулась. Я открывать – а она не открывается. А на балконе холодно – мороз, я в одной кофточке. Стала стучать в дверь – никого нет. Тут меня такой страх охватил. На всех языках кричу: «Помогите! Helfen sie mir! Help my»! – никто не слышит: ни на улице, ни в здании.
– И долго ты там стояла? – спросил я.
– Полчаса – не меньше. Я уже стала смотреть, как спуститься с балкона. А там второй этаж. Спрыгнуть – ноги переломаешь. Наконец, зашёл какой-то служащий в фойе. Я заорала, застучала изо всех сил. Он услышал и открыл мне дверь. Я уже в сосульку превратилась, а страху натерпелась – не могу тебе передать.
– Ну ладно. Хорошо, что так кончилось, – сказал я.
А про себя подумал: «Дурак я, что Андреаса в сеньёренхайм определял. Как у нас в селе говорят: «Человек полагает, а Бог располагает». Раньше него сам мог там очутиться.
Вечером Лиза попросила:
– Почитай Есенина.
И я почитал
Вспомнил я дедушку, вспомнил я бабку,
Вспомнил кладбищенский рыхлый снег.
Все успокоимся, все там будем,
Как в этой жизни радей, не радей.
Вот почему так стремлюсь я к людям,
Вот почему так люблю людей.
Вот почему я чуть-чуть не заплакал
И, улыбаясь, душою погас:
Эту избу на крыльце с собакой…
Я представил себе наш неблагоустроенный сельский дом, собаку Рыжика на крыльце и еле выдавил:
Словно я вижу в последний раз.
Семейные драмы
Уже неделя, как мы в Криммитшау. Сестре он ужасно не нравится:
– Здесь есть дома с печным отоплением! Продаются упаковки с углём по пять марок. По улице дым стелется, на домах закопчённые трубы, чёрные стены. Вот это мы приехали в Европу!
– Так не везде же печное отопление. Всего пять или десять процентов таких домов.
Мне немного неприятно. Не потому что в Германии хуже, чем мы ожидали, а потому, что в социалистической ГДР хуже, чем в капиталистической ФРГ.
– Конечно, одно дело приехать в Криммитшау из казахского села или из киргизского аула, а другое из лучшего места на Земле: из Новосибирского Академгородка, – говорит Лиза.
– Разве мы здесь привязаны? Вот сделают мне ортезы, и уедем назад. Какие проблемы?
– Назад? Там уже всё потеряно. В Академгородок меня обратно не возьмут и даже общежития не дадут. Сейчас всё приватизируют и растащат. Один Коптюг19 этому сопротивлялся, но он умер. Мне одна женщина сказала: «Если бы это видел Михаил Алексеевич Лаврентьев! Сколько сюда вложено бескорыстного труда! А здесь я себя чувствую также, как сегодня на балконе. Я попала в мышеловку. И выхода нет.
Настроение у нас паршивое. За окном мрак, снег и дождь.
Наша соседка Люда Балтаматис в больнице. У неё что-то с головой. Её мать с утра до вечера сидит с ней.
Инга Макарова родила дочь. Старики счастливы.
– Как назвали? – спросила у них Лиза.
– Паулина, – ответила Гермина.
– Паулинхен, – сказал Владимир Анатольевич: он страстно желал быть больше немцем, чем его жена.
Они перестали бывать у нас, всецело поглощённые заботами о внучке.
Как-то утром в умывальной комнате я встретил одного человека. Я и раньше его видел, только издалека. Он казался мне важным и надменным. Вот и тут он в бархатном халате, как старинный русский барин, собрался бриться электробритвой «Бош».
Поздороваешься по-русски, ещё фыркнет. Но и не здороваться нехорошо:
– Guten Morgen, – сказал я.
А незнакомец ответил:
– Guten Morgen,
Liebe Sorgen!
Sind Sie wieder alle da?
– Ja, ja, ja!20
– Остроумно! – опять сказал я по-немецки.
– Да уж! А что ты всё по-немецки? Успеем ещё наговориться. Давай по-русски. Ничего, что я на ты?
– Конечно ничего. Я Александр, приехал из Новосибирской области.
– А меня зовут Эдуард Львович Шнайдер. Я из Караганды.
– Вы родственник Александру Ивановичу Шнайдеру?
– Нисколько. Просто однофамильцы.
– А кем вы работали в Караганде?
– Ты как думаешь?
– Караганда… Минимум начальник управления.
– Нет! Работал простым электриком на шахте.
– Да вы что! Мне всегда казалось, будто вы только что вышли из Кремля с совещания у Президента.
– В Кремле не был, а мать моя там была. Она в 1965 году в составе делегации ездила к Микояну насчёт восстановления автономии на Волге.
– И что она рассказывала?
– Говорила, что Брежнев относился к этому вопросу положительно. Но когда узнал Кунаев21, немедленно позвонил ему: «Что вы делаете! У меня сельское хозяйство без рабочих останется». И Леонид Ильич дал задний ход. Только учти, я тебе рассказываю со слов моей матери. Потом я говорил с другим членом той же делегации – он сказал, что им в ЦК с самого начала сказали: никакой немецкой республики на Волге не будет.
– И такое бывает… Делегация одна, а слышат разное. А вы на Волге родились?
– Да. В Марксе.
– У меня дед и отец из Маркса. А мать из Паульского – это три километра от Маркса. Она там училась в педагогическом училище. А вы помните то время?
– Мне было шесть лет. Как не помнить! И Волгу помню, и как к бабушке ездили. Степь помню от края до края в алых тюльпанах. Ты не представляешь, какая это красота! У меня дыхание перехватило от восхищения, когда увидел её впервые. Родители у меня были идейными. Отец перед войной работал инженером на заводе «Коммунист». Мать всю жизнь состояла в партии и осталась верна, несмотря ни на что. Когда она говорила о республике, у неё глаза светились от счастья.
– А как же репрессии? Как ваши родители их объясняли?
– Ты знаешь… У матери брат, мой дядя, сидел семнадцать лет. Больно им было об этом говорить, как больно прикасаться к ужасной семейной тайне. Но относились к этому… Как тебе сказать? … Ну вот течёт Волга. Она прекрасна. Чистая, ясная, грандиозная река, красота нечеловеческая. Но в Волге ведь не один человек утонул. Как утонул? Почему утонул? Волга ли в этом виновата? Представь, ты смотришь на Волгу и думаешь только о том, что в ней утонули люди. Или видишь лес, а думаешь: сколько же людей в этом лесу волки съели! Ведь так и жить станет невозможно. Люди с ума сойдут. Примерно так мои родители относились к репрессиям. Социализм для них был прекрасен как Волга, а репрессии – рок, непонятное, ужасное, необъяснимое, как необъяснимо, отчего в Волге утонул отец, брат… А твои родители что говорили?
– Мои тоже были счастливы. Счастливы, что учились, что получили профессию. Дед, вечный крестьянин, лопался от гордости, что дочь его стала учительницей. Отец был счастлив, что играл в самодеятельном театре и в студенческой футбольной команде. Счастлив, что в республике перед войной собрали невиданный урожай. Жизнь перед ними открывалась необыкновенная. Но получилось вот так… Если бы не нападение Германии, не было бы и выселения.